Человек в лабиринте идентичностей



бет3/6
Дата17.05.2020
өлшемі1.55 Mb.
1   2   3   4   5   6
10.
Что же происходит со мной, когда я разделяю мир на «себя» и всё прочее, присваивая «себе» мысли и душу, а прочему назначая быть частицами, волнами, губками и чёрт знает чем еще? Я просто исключаю себя из мирового развития, как чужеродное миру существо. Это отторжение и считаю я, в согласии с абсолютным большинством себе подобных, нормальным. В формуле моего самоощущения: я и мир, «и» должно читаться как «напротив» и даже «против». Так стою я, мыслящий тростник, напротив и против мира и сновижу его наяву сквозь амбразуру глаз. Это сон, в котором сновидишь себя проснувшимся и бодрствующим. Пересказ сна — философия: мир ежемгновенно извне возникает во мне в слепых восприятиях, которые я отражаю пустыми понятиями. Я покрываю вещи понятиями, воздействую на них, подчиняю их своим причудам и потребностям, короче, веду себя в мире как пришелец-колонизатор, наделенный душой, без того (еще раз) чтобы меня смущал вопрос: откуда взялась во мне эта душа? Старый отец-основатель западной философии (и отчим западной церкви) Аристотель позаботился о соответствующих объяснениях. Мои родители произвели мое тело, а бессмертную душу вдохнул в меня с момента рождения Господь Бог, чтобы я выдохнул ему её — насовсем — в миг смерти. Эту душу и несу я прижизненно «в» теле, гордо противопоставляя себя бездушному миру. Мыслящий и действующий субъект против мыслимого и пассивного объекта. На философском языке: я наблюдаю мир, я мыслю мир, я конструирую мир, я изменяю мир, я — счастливой посадки! — плюхаюсь в яму агностицизма. Ибо моя неумолимая логика (пятая колонна мира в моей голове) ставит меня перед вопросом, о который я бьюсь головой, как об стену: если вещи, скажем, этот подсвечник или эта табакерка,54 находятся вне моей головы, а мысли о них в голове, то как же осуществляю я акт познания табакерки и подсвечника. Грубо, по-локковски: каким образом мысли, заключенные в моем черепе, выходят из черепа и достигают табакерки или подсвечника? Или в более рафинированной версии Канта:55 «Поскольку объект находится вне меня, а познание во мне, я всегда могу судить лишь о том, соответствует ли мое познание объекта моему познанию объекта». Выход был найден единственный и — позорный. Наверное, в английской истории интереснее всего то, что она победила мир своими «быстрыми разумом Невтонами» задолго до того, как на сцене появились «Уинстоны Черчилли». Юм:56 «Мы можем направлять наш взор в бесконечные дали, можем уноситься воображением до небес или до последних границ мироздания; всё равно, мы никогда не выйдем ни на шаг за пределы нас самих, никогда не узнаем иного рода бытия, кроме восприятий, возникающих в узком круге нашего Я». Этому скандалу Кант, пытаясь, как известно, его устранить, придал всеобщность и необходимость. То есть, мир, запертый в юмовском узком Я, должен был у Канта утешиться тем, что основания для этой запертости не эмпиричны, а априорны. В конце концов, гордая наука одержала верх. В познании мир не познается, как он есть·, само «как он есть» есть не данность, а конструкция, что значит: мир сперва конструируется, а уже потом, как сконструированный, познается. Математик Пуанкаре57 выразил это со всей безнаказанностью барина, глумящегося над своими крепостными: «Сгибать природу так и этак, покуда она ни приноровится к требованиям человеческого рассудка». Если, скажем, рассудок требует, чтобы природа состояла из атомов, то он конструирует атомистическую модель и сгибает природу до тех пор, пока она не становится сама, как модель. Когда этот научный «1984» начал принимать необратимые формы, Мах, честный, кристально-ясный Эрнст Мах написал Максу Планку, что если физик опознается по вере в атомы, то он, Мах, не желает быть физиком и покорнейше отказывается числиться среди паствы физической церкви. Дословно:58 «После того как Планк с христианской мягкостью призвал уважать противника, он под конец клеймит меня известным библейским словом как лжепророка. Очевидно, физики совсем недалеки от того, чтобы стать церковью, и усваивают уже её испытанные средства. На это я отвечаю просто: если вера в реальность атомов столь существенна для Вас, то я отрекаюсь от физического образа мыслей, не хочу быть правильным физиком, не претендую ни на какое уважение со стороны коллег, короче, покорнейше благодарю за общину верующих. Ибо свобода мысли мне дороже». О реакции Планка не приходится гадать, если учесть, что физическая церковь по догматичности и нетерпимости ничуть не уступала «настоящей». После атомной бомбы, казалось бы, спорить было не о чем, но физики, всерьез считающие, что это так, лишний раз доказывают фатальную правоту философа Хайдеггера, утверждающего, что «наука не умеет мыслить».59 Для умеющих мыслить вопрос об атомах, с появлением атомной бомбы, не исчез, а стал лишь более очевидным, и, наверное, надо было обладать не только свободным от головокружения умом, но и достаточным мужеством, чтобы — несмотря на атомную бомбу или как раз смотря на нее60 — взять сторону Маха. Ведь именно до этой бомбы, а от нее всё дальше и дальше, вплоть до фокусничеств и волшебных сказок научно-технического жанра, включая современные нанотехнологии, пришлось унизиться Богу теизма, чтобы отсрочить свой уход, после того как он провалился на экзамене познания. Решающей оказалась не логика познания, а логика потребления: что же из того, что вещи объясняются так или сяк; главное, ими можно пользоваться. — Это панихида по науке, гордящейся своими достижениями в области «электроники», но не имеющей ни малейшего понятия о том, что такое «электричество».61
11.
Повторим еще и еще раз. Прежде чем быть перед миром и в мире, я есмь мир, потому что абсурдно предполагать, что мир кончается там, где начинаюсь я, как абсурдно же предполагать, что в мире может что-то находиться (шварцвальдский шпик: In-der-Welt-sein), что не было бы — самим миром. Но существенно даже не это, а то, что во мне (как я) мир впервые становится индивидуальным, единичным, единственным. Мир, как индивидуум, а значит, как субъект мирового процесса, именно индивидуален в собственном смысле слова, то есть, неделим и равен себе в каждой части. Не говорят же, что слово есть сумма образующих его букв. Будь слово такой суммой, его бы не читали, а считали по буквам, ломая себе голову над вопросом, отчего и откуда буквы сложились именно в этой, а не в другой последовательности? Каким образом у нас получилась именно эта осмысленная сумма букв, а не другая, при которой каждая буква сама могла бы дадаи-стически распоряжаться собственной диспозицией? Никому и в голову не придет приписывать буквам способность к осмысленному самосочетанию. В начале было всё-таки слово. Слово в буквах само являет себя, как целое, слагая их таким образом, чтобы становиться в них тем, что оно изначально есть. Этот пример репрезентативен и для мира в целом. Отвлекаясь пока что от труднейшего вопроса о мировом субъекте (макрокосми-песком человеке, на языке теософии), попытаемся описать его не в τί έστι, а в πρός τι, в аспекте реляции. Или, по Шеллингу:62 не в том, что он есть (was es ist), а в том, что он есть (daß es ist). Мы получим тогда его становление в данностях природного и исторического порядка, которому предшествует цель становления, как causa efficiens процесса. Повторим: мир, который становится в камне, в растении, в звере, и есть само это становление: он просыпает себя в камне, сновидит себя в растении, ощущает себя в звере. И только в человеке достигает он умения пробуждаться и вспоминать свое становление. Вспоминая, как он становится тем, что он от века всегда уже есть, он осуществляет свое воспоминание, как всемирную историю, а мысль о ней, как её конец. Теория познания Гёте выражает это в математически безупречной формуле: «Мышление», констатирует теория познания Гёте,63 «есть последнее звено в ряду процессов, образующих природу». Это значит: с той же необходимостью, с какой мир образует снежинку или гусеницу, он образует и человеческий мозг, посредством которого мыслит снежинку и гусеницу. Что эта способность при случае может давать сбои и даже быть невменяемой (как в агностицизме), это так же принадлежит к миру, как и всё остальное. О Боге говорили что угодно: что он геометризирует, не может быть обманщиком, бросает (или не бросает) игральные кости, но, кажется, еще никто не говорил, что он — рискует. Чем же, как не сплошным смертельным риском, является мир, осознавший себя, как человека, а в человеке, как мысль, чтобы, как мысль, затупиться в мысль, что мир непознаваем или даже, что мир — иллюзия! Агностицизм, сколько бы он ни притворялся философией, лежит в компетенции психиатрии. В агностицизме мир страдает запущенным кризисом идентичности в перспективе надвигающейся шизофрении. Подумаем: мир в миллионах лет образует себе голову и мозг, как орган восприятия мысли, чтобы попасть в конце концов в голову философов и стать там всего лишь регулятивной (не конститутивной) идей... Мы лишь воздадим должное миру, если локализуем воспетую однажды романтиками «мировую скорбь» не в лирических всхлипах, а в философских или даже научных мировоззрениях, скажем, в следующей апофтегме: «Мир — это мое представление» или в чревовещательно шварцвальдском «бытии-в-мире». Но что значит вся эта глубокомысленная чехарда по сравнению с ясным, как солнце, пониманием того, что не мир есть мое представление, а я — если угодно — его,64 даже когда он, на столь взбалмошный лад, представляет себя (непонятно, кому?) в моем шопенгауэрианстве: «Я есмь мое собственное представление».
12.
Нетрудно догадаться, к какому радикальному переосмыслению вещей может привести продумывание сказанного. Заперев себя, как душу и сущность, в черепе и грудной клетке, человек обесчеловечил мир — не в переносно-моральном, а в метафизическом и уже просто физическом смысле. Абсолютно показателен в этом отношении мир естествознания, в котором человек находит что угодно, от элементарных частиц до очарованных частиц, но только не себя, не свои чувства и мысли, потому что он хоть и назначил себе быть в мире, но не самим миром, а какой-то черной дырой субъективности в окружении им же десигнированных объективных мировых вещей. Надо будет однажды осмыслить эту нелепость, лежащую в основе наших гордых знаний: мыслям о мире нет (объективно) места в самом мире. Юлиус Закс, ботаник и историк ботаники, упрекает Гёте в том, что он-де «переносит рассудочные абстракции на объект, приписывая последнему метаморфоз, который свершается, по сути, лишь в нашем понятии».65 Аналогично философ Файхингер говорит о «генеральном заблуждении» Гегеля, который «смешивает пути мышления с путями реально происходящего и превращает субъективные процессы мысли в объективные мировые процессы».66 Как будто мысль происходит не реально, а мировые процессы получают свою объективность не от субъективных процессов мысли! И как будто философ Файхингер, различающий те и другие, обязан этим различением не самой мысли! Равно как и ботаник Закс, с такой, почти хлестаковской, легкостью расправляющийся с Гёте и не утруждающий себя вопросом, а где же свершается само понятие, если метаморфоз природы свершается не в природе, а в понятии! Можно ли всерьез рассчитывать на то, что, сказав: «в голове», мы покончим с проблемой и счастливо избежим вопроса: а где же сама голова? Очень странная традиция, когда нежелание додумывать вещи до конца торжественно называется — философией? Или, если угодно, физикой, которая находит в мире (объективно) частицы и волны, вещества и силы вкупе с законами их сохранения, но не находит мысли, измыслившие сами эти законы'. Мысли заперты в (субъективной) голове физика. Как будто голова физика не в мире и не мир! Как будто мир, который есть всё, всегда и всюду, исчезает, едва соприкоснувшись с головой! Голова — особенно в современных нейробиологических экзерцициях — сущий оккультный феномен, перед которым блекнут самые невероятные мистические небылицы. Прежде, в старые добрые времена, onus probandi содержимого головы было взвалено на «душу», но душа, в старые добрые времена, имела крышей Бога, а для Бога, как известно, не было ничего невозможного. Невозможное началось, после того как опрометчиво упразднили душу, потому что не могли найти ей места в теле; душе не осталось места, зато осталось место проблеме души — во спасение, так сказать, чести факультета психологии (и жалованья господ психологов). Не упразднять же было и самих психологов, после того как упразднили душу! Лозунг Ланге: «психология без души», положил начало сюрреализму в науке, до того как его выдумали в искусстве. Но сюрреализм в искусстве — это жалкий провинциал по сравнению со своим научным оригиналом. Нужно лишь сравнить однажды рассчитанное, симулированное сумасшествие всей этой биенальной публики с действительным сумасшествием скромных труженников науки... Упразднив душу, провозгласили её наследником и преемником «мозг», как продуцент мыслей. Старая нахрапистая формула Кабаниса: «мозг выделяет мысль точно так же, как печень желчь», переживает второе, или Бог знает какое по счету, рождение в современной науке о мозге, который тоже «сам» производит мысли. (Выражение «мыслительный аппарат» довольно точно и недвусмысленно передает ситуацию, как если бы мы несли в себе собственный мозг на манер имплантата.) Дальше — смесь логики и юмора. Пока я думаю, что думаю мозгом, мне не дает покоя вопрос: кто же сделал из моего мозга думающий аппарат? Я говорю: «природа», как прежде я говорил «Бог», но легче от этого не становится. Наука делает из природы машину, а объяснений ждет от deus ex machina. Прежде думали, что воспламеняющиеся вещества горят, потому что им присуща тонкая незримая субстанция воспламеняемости, «флогистон» алхимиков. У Мольера опиум усыплял, потому что в нем была virtus dormitiva (усыпляющая сила). Сегодня объясняют «душевные» процессы с помощью тонких незримых «психонов» (по аналогии с «нейронами»), как будто такой понятийный бастард, как психон, оттого вправе претендовать на большую правдоподобность по сравнению с упраздненным флогистоном, что выдумал его не какой-нибудь алхимик, а нобелевский лауреат.67 Итак, говорят: мозг производит мысли «сам». «Сам» значит: самость, индивидуальность, Я (немецкое das Selbst и есть Я). Нюанс, хоть и крохотный, но убийственный: между «сам» мозг и «сам» мозга (das Gehirn selbst и das Selbst des Gehirns). Кто же есть «сам» мозга? «Я» мозга, так сказать. Успехи нейробиологии поражают воображение и наполняют нас гордостью. Шутка ли сказать, каким чудом наделены мы от природы, даже те из нас, кого (в переносном и всё еще прямом смысле) называют «безмозглыми». Исследователи человеческого мозга говорят о сотнях миллиардов нейронов, каждый из которых в среднем поддерживает до десяти тысяч контактов со всеми остальными. Через тысячи синапсов он получает от других нейронов информации, которые, после переработки, ретранслирует, так сказать, множеству смежных нейронов, как импульсы, свойственные клетке. Результатом одной из таких ретрансляций стало следующее вычисление: если бы у нас возникло желание зарегистрировать все синапсы в человеческом мозгу, тратя при этом по секунде на каждого, нам понадобилось бы для этого тридцать миллионов лет. Такой вот научно-фантастический «ноутбук» в голове, «сам» делающий всё, что я называю собой, но великодушно позволяющий мне при этом называть его «моим». Как если бы «я» и был им «самим»! Но мысль, что это мог бы быть «я» (хотя речь идет как раз о «моем» мозге), едва ли придет мне в голову, при условии, конечно, что с головой у меня всё в порядке. Если мозг «сам» производит мысли, то при условии, что его «сам» не имеет ничего общего с «самими» нами, кроме того, что и «самих» нас «сам» он производит. Вот ведущие биологи и нейробиологи дошли уже до того, что не только сознание и действительность объявляются ими мозговыми конструктами, но и — мозг.68 То есть, на вопрос, что такое мозг, дается ясный и безмятежный ответ: мозговая конструкция.69 Наверное, это и есть научный беспредел, после которого ученые мужи либо стреляются, либо закладывают души, прошу прощения, мозги дьяволу, который, как известно, тоже мозговая конструкция. Интересно, что механизм возникновения конструкции остается, как и прежде, абсолютно непонятным.70 Как и вопросы, на которые у гордой науки не было, нет и не может быть ответов. По сути, один-единственный вопрос, ядовито сформулированный в свое время Фридрихом Теодором Фишером:71 «Каким образом белок в мозгу взбивает себя до идей?» Но о том же говорит сегодня и англичанин Колин Мак Джинн,72 убежденный, что невозможно объяснить даже самое элементарное ощущение — скажем, боль в уколотом иголкой пальце — из мозга, не говоря уже о каких угодно сознательных процессах, к примеру, об объяснении самого мозга (или, если угодно, как раз его необъяснимости). Мозг порождает все наши мысли, в том числе и о себе самом, среди которых особенно эффектно и пикантно выделяется мысль о том, что он не знает, каким образом он их порождает. Хуже всего даже не то, что из этого циркачества прямиком вкатываются в дешевый оккультизм, а то, что это и есть уже самый настоящий дешевый (причем государственно спонсорируемый) оккультизм. Забавно наблюдать, как того или иного физика или нейробиолога передергивает при слове, скажем, «астральное тело», как будто в «астральном теле» больше ненаучности, чем в «черных дырах», «очарованных частицах» или «психонах»! Будем надеяться, что однажды, в более вменяемом будущем, мы научимся-таки находить и погашать вирусы не только в компьютерных программах, но и в собственных (реальных) мозгах. Когда нам станет ясно, например, что наше мыслящее Я не есть автор и актор помысленного, но, как таковое, помыслено само, наряду со всем предположительно им самим помысленным, и что мозг — это такое же зеркало мысли, как обыкновенные зеркала для всего телесного. Ибо в том, что я могу мыслить, я повинен не больше, чем в том, что я могу дышать, болеть, потеть, спать, выздоравливать или — не выздоравливать. Мысли не производятся мозгом, а отражаются им. Именно: отражаются мысли, а не вещи. Убеждение, что вещи внешнего мира отражаются в мозгу, после чего мозг реагирует на них (само)произведенными мыслями, есть научное суеверие, ничем не отличающееся от дикарского. Это ясно продемонстрировано одним сведущим врачом и педагогом: показательным образом в лекции, прочитанной им в 1924 году для врачей в рамках курса по лечебной педагогике:73 «Исследуя человека, невозможно обнаружить в нем чего-то такого, откуда возникают мысли. Все исследования подобного рода похожи на то, как если бы кто-нибудь ежедневно по утрам получал откуда-то полный кувшин молока, и стал бы однажды умничать над тем, каким образом глина, из которой сделан кувшин, каждое утро производит молоко. Но в глине, из которой сделан кувшин, никогда не найдут ничего такого, откуда могло бы просочиться молоко. Представим же себе [...] кого-то, кто ни разу не видел, каким образом молоко попадает в кувшин; такого человека сочли бы глупым, начни он размышлять над тем, как молоко просачивается из глины и наполняет кувшин. Это действительно только предположение, само приводящее себя к абсурду, если допустить, что кто-либо способен на подобные мысли о кувшине с молоком. Но именно к такому предположению относительно мышления приходит наука. Она глупа, без всяких сомнений глупа, эта наука. Сколько бы ни исследовали человеческий организм, всё равно — в нем никогда не обнаружат ничего, что могло бы производить мысли. Этого в нем просто нет. Точно так же, как молоко наливают в кувшин, чтобы оно было в нем, так и мысли должны входить в человека, чтобы быть в нем». — В понимании этой очевидности, а также в ответе на вопрос: откуда входят в человека мысли, которые он мыслит, лежит не только возможность выхода из лабиринта идентичностей, но и, наверняка, будущее самой мысли.
13.
В монументальном исследовании Эрнста Геккеля «Естественная история творения» (1868) изложена поступенчатая эволюция живых существ, заостряющаяся до двадцатой ступени (антропоид), двадцать первой (человекообезьяна) и завершающаяся на двадцать второй (человек). Поль Топинар, выдающийся антрополог, с необыкновенной остротой указал в свое время на основной дефект этого во всем остальном грандиозного полотна. «Геккель», говорит Топинар,74 «забывает двадцать третью ступень, на которой блистают Ламарк и Ньютон». То есть, человек на двадцать второй ступени — это всё еще homo biologicus, или последнее завершающее звено биологической эволюции. Но есть ли завершение биологической эволюции конец эволюции, как таковой? Говоря с крупицей богословской соли: является ли сотворенный в шестой день человек седьмым — выходным — днем Бога? После Дарвина и Геккеля проблема — именно в линии происхождения видов и антропогении — переходит (временно, до появления соответствующей новой научной дисциплины) в компетенцию философов, потому что самим биологам остается лишь уточнять и дифференцировать её в пройденном и ставшем, до включительно двадцать второй ступени, скажем, как синтетическую эволюцию (комбинация дарвинизма с генетикой), или как нейтральную эволюцию, в которой естественному отбору противопоставлены случайные мутации, или как теорию прерывистого равновесия и т. д. Нет сомнения, что эти уточнения могут оказаться необыкновенно плодотворными, при условии что их осуществляют в пределах соответствующих дисциплинарных техник. Но они же становятся опасными и просто невменяемыми, когда биологов в рамках тех же техник заносит на философские обобщения либо (кто бы мог подумать!) политическую корректность. Можно предположить, что биология — первая из негуманитарных наук, с которой это случилось, и что если так пойдет и дальше, то и другие едва ли заставят себя долго ждать. Биологически прежде обосновывали расизм, деля человечество по природным параметрам на высшие и низшие расы. Теперь — в полном соответствии с идеологической конъюнктурой — всё более модным делается биологический эгалитаризм, оспаривающий превосходство человека над животными и отказывающий ему в праве быть венцом творения. Вот образчик современной политкорректной биологии:75 «Человек не „венец творения“ в том смысле, что система природы — это не лестница, и человек не стоит „наверху“, а находится, как и все другие организмы внутри гнездовой иерархии таксонов, входящих друг в друга как результат эволюционной дифференциации биоты (лестница образована „сущностями" таксонов, и в любом организме разные свойства распределены по ней). Во-вторых, тип этого „венца“ — тип вида homo sapiens — не более совершенен и полнее выражен, чем типы других видов, родов и семейств (он даже совсем почти не выражен, так как весьма трудно найти отличия человека от животных или вида homo sapiens от других видов рода homo).

Наконец, природное совершенство человека (как элемента, рассматриваемого в одном ряду с амебой) довольно сомнительно, учитывая, что многие животные превосходят его развитием чувств и способностей». Наверное, Ламетри в XVIII веке имел в виду то же самое, когда писал:76 «Человеку оказывают честь, зачисляя его в класс животных». Что здесь больше всего впечатляет, так это быстрота, с которой теоретическая невменяемость становится практической. Вот прямое следствие из цитированного отрывка: госпожа Ингрид Ньюкирк, основательница организации People for the Ethical Treatment of Animals: «Нет никаких разумных [!] оснований считать, что человеческое существо обладает особыми правами. Крыса — это и свинья, и собака, и подросток. Все они млекопитающие». От этой эволюционной поправки всего один шаг до соответствующих конституционных поправок, и мы не удивимся, узнав, что испанский парламент уже признал право животных на жизнь и (silentium!) индивидуальную свободу. Правда, речь идет пока о крупных человекообразных обезьянах: бонобо, шимпанзе, гориллах и орангутанах. (В Испании позволено обезьянам, что не позволено быкам.) На очереди, надо полагать, крысы, свиньи и собаки. Третьим эшелоном пойдут индюки, куропатки и бараны! За ними: клопы, тараканы и вши... Вопрос Раскольникова: «Вошь ли я дрожащая или право имею?», упраздняется, как биологически и гуманитарно некорректный. Тут нет и не может быть никакого вопроса, а есть единственно правильный ответ: «Я — дрожащая вошь и, как таковая, имею право»... Вот в базельской Elisabethenkirche уже справляются богослужения с животными. Около 100 зверей (собаки, кошки, хомяки, крысы, среди них одна свинья) и 400 людей сидели рядом на стульях, внимая вдохновенной проповеди священника по имени Феликс Феликс.77 Не нужно обладать никакими парапсихологически-ми способностями, чтобы предсказать кривую дальнейших инициатив: скажем, легализацию браков (в том числе, однополых), сначала между животными, а потом между животными и, с позволения сказать, людьми. Или активный политический ангажемент некоторых четвероногих (скажем, ослов) с предоставлением им парламентских мест и, разумеется, депутатской неприкосновенности... Кто примет сказанное за шутку, тот докажет лишь, что он не способен отличать шутку от гуманитарной катастрофы. Только университетски запрограммированные биороботы станут и дальше выдавать за науку то, в чем каждый не сошедший еще с ума человек невооруженным глазом заметит политико-философский заказ. Наука о природе уже давно не имеет ничего общего с познанием природы; то, что всё еще продолжает прикрываться под этой вывеской, является, на деле, государственно субсидируемой гигантской фирмой по переделке природы и человеческого общества — «во что угодно». В зависимости от суммы оплаты, так сказать. Можно лишь догадываться, какое количество «грантов» понадобилось для того, чтобы дружными усилиями биологов завести биологию в тупик, — в рамках глобальной программы по заведению в тупик всего, что дышит и движется. Тысячи выдрессированных научных сотрудников трудятся над заказами «авторов идей», простодушно веря, что они служат науке. Мы не ошибемся, по крайней мере, не погрешим против их собственных научных убеждений, если скажем, что речь идет о стаях хищных bipedes primates in familia Hominidis, которые раньше других собратьев по животному миру удостоились прав, патентов и свобод. Еще совсем недавно лидировали физики: полубоги, создавшие атомную бомбу, а попутно и конвейер по перегонке сказочного реквизита в предметы быта; теперь, похоже, пробил час биологов. Анатомия успеха: вместо того чтобы признаться в неспособности и дальше рассматривать эволюцию вертикально, как лестницу (в традиции тоталитариста Ламарка, так сказать), демократизируют её в «гнездовую иерархию таксонов», внутри которой «весьма трудно найти отличия человека от животных». «Весьма трудно»? Отчего бы не сказать прямо: невозможно. Именно так: отличия человека от животных найти — невозможно. Но почему невозможно? Да потому что в названных гнездах их нет, а нет их там потому, что человек в них (гнездах) и сам есть животное, причем в худшем, извращенном варианте, вспомним: «хищная обезьяна, впавшая в манию величия из-за своего так называемого „духа“»; но если автору цитированного выше отрывка удалось бы на мгновение отключиться от режима университетского питания и спросить себя: «А действительно ли так трудно найти, чем именно я, ученый биолог, отличаюсь от животных?», то вопрос этот мог бы стать началом отрезвления. Потому что, только находясь в умственно и нравственно нетрезвом состоянии, биолог способен выдать такое: «Природное совершенство человека (как элемента, рассматриваемого в одном ряду с амебой) довольно сомнительно, учитывая, что многие животные превосходят его развитием чувств и способностей». Нет сомнения, что домашний кот Линнея посрамил бы своего хозяина по части инстинктов и рефлексов. Что до «чувств и способностей», тут с ним можно было бы еще поспорить, соблаговоли он поставить нас об этом в известность сам, объяснив, с чего это он, превосходящий нас по способностям, не сам взялся за составление многомудрой Systema naturae, а препоручил это своему неполноценному хозяину. Шутливость тона не самоцель, а средство от отчаяния, в которое так и хочется впрыгнуть, выпрыгнув из «гнездовой иерархии таксонов». Кто бы мог подумать, что это случится не в мире политиков, а в мире биологов:
«Если всё живое лишь помарка

За короткий выморочный день,

На подвижной лестнице Ламарка

Я займу последнюю ступень»!


Как будто за последние десятилетия в научном сознании, как и в сознании вообще, «распалась связь времен», после чего непонятной и чуждой стала уже постановка вопросов, которые еще в начале прошлого века считались само собой разумеющимися. Еще в начале прошлого века физики и биологи реагировали на первую аристотелевскую категорию (сущность, чтойность) хоть и с плохо скрываемым раздражением, но по существу; они просто объявляли её непознаваемой, или даже ненаучной, полагая, что могут остаться на такой лад при своей чистой совести. Сегодня до этого слова уже не снисходят. Его просто игнорируют. Главное, чтобы срабатывало, а что именно, никого не интересует. Фриц Маутнер78 вспоминает любопытный разговор с Вернером Зименсом: он «объяснил мне однажды [...] сущность своей динамо-машины в следующих словах: „Я секу силу ровно столько времени, пока она не начинает тянуть автомобиль“. На мой вопрос, что же такое он сечет, он ответил, смеясь: „Мне абсолютно всё равно, что это такое! Главное, чтобы оно полностью выкладывалось под кнутом“». На этом эпизоде можно точно диагностицировать случившееся: в ученом муже сшиблись потребитель с гностиком, и первый убил второго. Хуже всего, что они даже с кнутом в руках говорят всё еще о познании. То есть, отказавшись от познания, они самый отказ выдают за познание и объявляют ненаучным всё, что ищет действительного познания. Разумеется, здесь не место и не время устанавливать причины случившегося, зато вполне уместно и самое время посильно восстанавливать распавшуюся связь: в твердой уверенности, что не всё еще потеряно и что сознание не только теряют, но и приходят в него.
14.
Попав в компетенцию философов, эволюционная теория стала вдруг с неслыханной силой реактивировать исконно философские проблемы, не имеющие с ней, ни формально, ни содержательно, никаких точек соприкосновения; парадоксальным образом томизм адекватнее обнаруживал себя у Геккеля, чем у самих томистов; просто у Геккеля он жил не замурованным в себя, в свое остановленное однажды прекрасное мгновение, а своим абсолютно некатолическим настоящим. Несомненно, интерес философов (скажем, ранга Гартманна или Ницше) к эволюционной теории был вызван не необходимостями интерпретации биологических проблем — в том самом смысле, в каком это проделывали с математическим естествознанием Кант и марбуржцы, — а неожиданностями чисто философских, своих, проблем, заново увиденных на биологическом и антропологическом материале. Эта модуляционность проблем, их дисциплинарная неприкрепленность к раз и навсегда установленным специализированным стандартам в пространстве мысли составляют, по всей очевидности, наиболее рискованный, но в то же время и единственно адекватный способ усвоения истории идей в знаке их единства и непрерывности. Очень странный случай, когда упорядоченность, инвентаризация и строгая распределенность компетенций приводят к существенно большему беспорядку, то есть, непониманию, чем снос стен и упразднение демаркационных линий. Чтобы увидеть проблему, иногда достаточно уже поменять её топику, перенеся её с насиженных и привычных мест в новые и неожиданные расположения. Можно догадываться, насколько выиграла бы, скажем, теология, если бы её проблемами, теми самыми, которые традиционно считаются теологическими, занялись физики, и насколько, в свою очередь, выиграла бы физика, если бы перестала редуцировать свои содержания в пустой математический формализм и попыталась увидеть их глазами теолога, но такого, который сам искал бы уже выхода из своих тупиков в физике. Есть все основания предполагать, что, живи великие схоластические доктора в XIX веке, они предпочли бы тривиуму и квадривиуму изучение естественных наук и решали бы свои старые проблемы уже не в плоскости логики, метафизики и теологии, а естествознания; во всяком случае, проблема универсалий, общего и единичного, не только видна невооруженным глазом у Геккеля, но видна так, что ставить её и решать на прежний привычный лад не было уже никакой возможности. Похоже, и в философии срабатывал литературный эффект остраннения, когда вопросы остаются неотвеченными, только потому что они неправильно (притупленно, машинально) поставлены, соответственно: когда правильно (в неожиданном, остранненном, виде) поставленный вопрос выводит мысль в новые перспективы понимания. Проблема человека не могла быть решена традиционными философскими средствами, потому что в философии хоть и была проблема человека, но не было человека. Старый циник Диоген, блуждающий с фонарем средь бела дня, даже не догадывался, насколько глубоким и фатальным для всей философской истории окажется его безобидный перформанс. Пришлось прождать более двух тысяч лет, чтобы понять, что punctum saliens в проблеме человека является сам он, как ставящий проблему·. конкретный и фактический, а не логически измышленный, и что искать его, поэтому, следует не там, где его нет, а там, где он единственно может быть: не на двадцать второй ступени геккелевской естественной истории творения, а на следующей за ней двадцать третьей.
15.
Философски, после того как Дарвин и Геккель довели лестницу живых существ до homo sapiens, вопрос ставился дальше и выше по лестнице: что после? Ситуация невольным образом, но довольно точно воспроизводила аристотелевский переход от τά φυσικά к μετά τά φυσικά, хотя ясно стало это не сразу. Гипноз разделения наук и формальных компетенций оказался настолько силен, что возможность заниматься эволюцией иначе, чем биологически, даже не приходила в голову. Напротив, возникало искушение прослеживать тему «после человека» всё еще в пределах биологической топики; даже Ницше, судя по всему, носился некоторое время с мыслью зачислить «сверхчеловека» по ведомству дарвинизма,79 что заметно уже по животноводческой терминологии (Zucht und Züchtung), заменяющей в «Воле к власти» поэтический словарь «Заратустры». Топинар своей гениальной репликой смещает проблему в новые небиологические измерения. Характерно, что импульс исходил от антрополога, который, судя по всему, и понятия не имел о том, какие проблемные философские обвалы могло бы вызвать его прямое попадание в цель. То, что Геккель забыл двадцать третью ступень, «на которой блистают Ламарк и Ньютон», было вполне понятно и приемлемо с позиции, на которой он стоял; речь шла у него не о единичных индивидах, а о биологическом виде человек, завершающем эволюционный цикл. То есть, биолог Геккель совершал ту же ошибку, что и логик Аристотель, когда он экспериментально воспроизводил ход мысли, который логик проделывал спекулятивно: человек его двадцать второй ступени — это всё та же логическая абстракция, хотя и в биологическом камуфляже. Биолога, как и логика, интересует не блистательность, соответственно, единичность Ламарка и Ньютона, а просто наличие признаков, позволяющих подвести обоих под специю «человек». Можно, парафразируя старую поговорку: «Нет героя для лакея» (а есть обыкновенный человек в рентгенограмме быта), сказать: «Нет человека для биолога» (а есть всё еще животное семейства Hominidae). Это вполне корректно с учетом задач и границ биологии, потому что биологический человек не человек собственно, а условие человека: животное, физиологически оснащенное всем, что требуется, чтобы стать человеком собственно. Лорд Честерфилд80 выразил это с изящной бесцеремонностью, свойственной людям его расы: «Может быть, какой-нибудь ломовой извозчик родился на свет с органами ничуть не хуже, чем у Милтона, Локка или Ньютона, но по своей культуре люди эти превосходят его намного больше, чем он свою лошадь». Органы ломового извозчика, не отличающиеся от таковых у Милтона, Локка или Ньютона, и есть двадцать вторая ступень биологической эволюции. Только человеческого здесь еще и не начиналось. Человеческое на этой ступени — это всё то же, физически доведенное до совершенства, общее животного и растительного мира. Это абсолютно последнее природы естествоиспытателей, но и абсолютно первое мира философов. Двадцать третья ступень — конец общего и начало единичного; если до двадцать второй ступени (включительно) определяющим было общее, а единичное принималось во внимание лишь в той мере, в какой оно подводилось под общее, то, начиная с двадцать третьей ступени, определяющим выступает именно единичное; человек — это и есть единичное, определяющее общее (гётевское: общее, как единичный случай)·, просто он настолько тяготится этим собственным назначением, что систематически избавляется от него, вкладывая его в им же вымышленные абстракции, всё равно: в теистического Бога, фейербахианскую «сущность человека» или материю естествоиспытателей.81
16.
Блистательность Ламарка и Ньютона на двадцать третьей ступени есть их способность мышления. Эту очевидность энергично подчеркивает Гегель, по которому82 «только мышление делает душу, которой одарен и зверь, духом», а «человек отличается от животного мышлением». Необыкновенно важно отметить при этом, что понятое так мышление, впервые за всю историю западной духовности, эмансипируется от христианско-платонической традиции и переносится в компетенцию естествознания. Мышление — это уже не атрибут теистического Бога, «сверху» делегируемый человеческому естеству, а необходимое (последнее) звено в развитии самого естества. Иными словами: мышление в нас настолько же естественно, насколько естественны в нас прочие отправления организма, хотя меньше всего мы склонны замечать эту очевидность. Никому и в голову не придет усомниться в естественности кровообращения или пищеварения, но мало кто способен найти ту же естественность и в мышлении. Мышление продолжает оставаться неестественным — в энгармонически равных, так сказать, интервалах сверхъестественного (sub signo theismi) и противоестественного (sub signo atheismi), причем на каузально обусловленный лад: противоестественность мышления, как следствие его сверхъестественности. После того как с Богом-фокусником теизма, демонстрирующим возникновение вещей ex nihilo, было покончено, срочно взялись за переосмысление оставленного им наследия: теперь уже «душа», «сознание», «мышление» объяснялись не по принципу deus ex machina в теле, а из самого тела, так что чудеса и фокусы вместо старого отхозяйничавшего Бога стал вытворять новоиспеченный господин «мозг», в котором невооруженным глазом можно было опознать его дурную теологическую наследственность. Историк философии был бы не только историком, но и, прежде всего, философом, если бы не просто расставлял факты философии в (хронологической или апоретической) последовательности, а учился видеть в них трансформации: скажем, платонизма в христианскую теологию, а этой последней в естественнонаучный материализм и атеизм. (Само)понимание человека оттого и очутилось, с обеих сторон, в тупике, что осуществлялось исключительно под знаком этих трансформаций, и только чрезмерно идеологизированный взгляд не подметит в теологической антропологии предрасположенность к дарвинизму, соответственно, в дарвинистической «обезьяне» морально опустившийся образ и подобие Бога. По существу, и геккелевская физика капитулирует перед прежней метафизикой, завершаясь там, где завершается традиционно понимаемая природа (фюсис) и начинается сверхприрода (метафюсис). Поскольку грань, отделяющая двадцать вторую ступень от двадцать третьей, была границей, пролегающей между физикой и метафизикой, так что с переходом проблема оказывалась в компетенции метафизики, эволюционной бестии приходилось рассчитывать на чудо, чтобы, выпрыгивая из зоологии в антропологию, не застрять на полпути в теологии. Вопрос снова и снова упирался в мышление, потому что экспоненты обеих сторон, как спиритуалистической, так и материалистической, продолжали не видеть в упор ту очевидность, что место свершения творения (всё равно, в библейской или эволюционной оптике) — мысль, человеческая мысль, без которой о творении, как бытии, нельзя было бы не то что говорить, но и молчать, потому что быть или не быть можно только в мысли и через мысль — не ту, что в голове, а ту, что в мире и мир; заперев мысль в голове и приговорив её к танталовым мукам называющего себя познанием незнания, остались с миром, как «вещью в себе» (вне головы). Иначе: в один прекрасный день творения осознали себя вдруг человеком и растерялись от незнания, как быть и что с этим делать. Решение, которое могло бы быть единственно правильным, оказалось единственно неправильным: оставаться на двадцать второй (всё еще биологической, зоологической) ступени, но при этом вести себя так, словно находились бы уже на двадцать третьей; благо, щели можно было затыкать, а сложности стушевывать ссылками на фокусника Бога, который, даже став фикцией Als ob, ухитрялся всё еще дурачить физиков, спорящих о том, бросает ли он кости или нет, то есть, говоря открытым и прямым текстом, дурачит ли он их или нет.
17.
Мышление — мир, продолженный в (само)познании, мировой процесс, как познание мирового процесса. Герман Коген лишь драстически эпатировал обнаглевший наивный реализм, назначая звездам, которые, конечно же, и в небе, быть не в небе, а в учебнике астрономии,83 потому что звезды свершаются синхронно: один раз, в небе, другой раз, в астрономии, причем только благодаря тем, что в астрономии, и опознаются, как звезды, те, что в небе. Мысль — это «всё», при условии что «всё» — это мысль, потому что «всё» — это в том числе и голова, в которую мыслящие люди сначала загоняют мысль, чтобы потом так же соотносить её с головой, как стоящих перед зеркалом себя с самим зеркалом. Крайне тяжелый случай, когда вдруг выясняется, что стоящий перед зеркалом и видящий себя в зеркале субъект — философ, а после ответа на вопрос, откуда он взялся в зеркале, и умственный инвалид. Откуда же всё-таки? Вариант первый: из-за зеркала (из Зазеркалья, так сказать), как вещь в себе. Вариант второй: из самого зеркала, как представление. (Третий вариант: ученые мужи, которые у Карлейля84 приходят в отчаяние, потому что, глядя на яблочный пирог, ума не приложат, как туда попали яблоки.) Но подобно тому как стоящий перед зеркалом смотрит на себя из зеркала, потому что сам смотрится в зеркало, так и мысль попадает в нас не из вымышленного ею же мира идей, или христианских небес, ни тем более из нашего же мозга (= зеркало), а из внешнего мира, через чувственное восприятие. Мысль и есть сама восприятие, только в восприятии она завуалирована в чувственной форме и, только будучи нами помысленной, принимает адекватный вид. Мысли суть мысли мира, мировые мысли. Мир, как мысль, вершина собственного становления. Мысли суть вещи, процессы, содержания мира, внешне данные (сокрытые) в форме чувственных восприятий; помысленные, они восстанавливают свою исконную форму. Поэтому, искать мысль, как таковую, где-нибудь еще, кроме человека, значит практиковать спиритизм, причем в особо изощренной (извращенной) форме. Мир, как чувственное восприятие, — внешний мир. Мир, как мысль, — осознающий и понимающий этот внешний мир человек. Человек понимает вещи мира через то, что соотносит их непосредственночувственную явленность с соответствующими ей понятиями. Среди вещей, предлежащих его пониманию, он находит и самого себя. Понимание человека — самопонимание мира, ответ на вопрос: где мир становится законченным и целым? Мир становится законченным и целым в человеке, и имя мирового целого — познание. Познание — иерархично, в возрастающей линии от наиболее простых предметов до наиболее сложных. Наиболее сложный предмет познания — это само познание, как самопознание. Человек — τόπος νοετός, место свершения мира, как понятия. Вещи понятны через человека, когда он подыскивает к ним, воспринятым через органы чувств, их понятия. Это и есть совершенный мировой процесс. Если дерево, которое я вижу вовне, есть мир, но и глаз, которым я вижу дерево, тоже, то мир в этой очевидной самоданности дан гетерогенно. Мир, как глаз, воспринимает мир, как дерево, разделенным на субъект и объект. В познании эта гетерогенность снимается. Дерево, просто и только воспринятое, гетерогенно воспринимающему, который знает, что (daß) он воспринимает, но не знает, что (was) именно; напротив, понятое дерево гомогенно человеку, есть человек. В человеке, мыслящем вещь, вещь обретает свою сущность, очеловечивается в буквальном физическом смысле, и это действительно вопрос мужества — осознать познание мира, как совершенный антропоморфизм, и еще осознать, что философы в столетиях оттого и дискредитировали антропоморфизм, что боялись сознаться себе самим в том, что все их онтологии, космологии и эсхатологии суть не что иное, как их собственный внутренний мир. Мир идей Платона — это внутренний мир Платона, в том же самом смысле, в каком любовная лирика Анакреонта — внутренний мир Анакреонта. Это особенно бросается в глаза там, где предметом познания, понимания становится сам человек. Потому что объект понимания и субъект понимания здесь один и тот же. Познание человека оттого так трудно, что предполагает идентичность восприятия человек и понятия человек, притом что в восприятии человек — данность, а в понятии — проблема. В восприятии себя он находит себя, как данность, как вот это вот единичное неповторимое Я, и тщетно ищет понятие, соответствующее воспринятой данности. Фокус в том, что он ищет того, чего нет. Номинализм, тысячу раз опровергнутый на прочих вещах мира, отыгрывается на человеке. Потому что человек, обобщенный по методу Begriffsbildung, не человек, а животное: остановленный и контрабандно перенесенный в логику зоологический процесс. Это лев, или орел, или овца: не поименно и поштучно, а оптом. Льва и овцу мы понимаем по genus proximum, а не по differentia specifica, то есть, не когда мы отличаем их от прочих львов и овец, а когда сличаем их с ними. Человека мы понимаем только как различное. Это значит, что если биологически, как животное, человек однороден, то в своей человечности (humanitas) он как раз разнороден, именно: с каждым разом (индивидуумом) нов и единичен, как род. Animalitas Сократа идентична animalitas Ксантиппы, и поэтому, в общем ансамбле витальных, органических, физиологических функций Сократ и Ксантиппа — horribile dictu — суть один человек, Urmensch, по аналогии с Urtier и Urpflanze. Напротив, в humanitas Сократ равен socratitas, своей единичности, как Ксантиппа своей, и вот с этого-то различия, а не с животного коммунизма, и начинается человек. Повторим: биологически, физически, телесно существует только один человек, как род (логически: понятие). В духовном плане этих родов (понятий) столько же, сколько людей. Аверроэс выворачивается наизнанку, чтобы не морочить христианскую мысль языческим Аристотелем (с тюрбаном на голове), а осваивать азы theosophia deutsch. Вообще контраст со средневековой философией бросается в глаза. Схоластика, мы знаем, решала проблему отсылкой к Богу. Бог, как субъект познания, познавательно относился к человеку так же, как человек к любой природной вещи. Но Бог эпохи соборов и quodlibeta трудно уживался с эпохой наблюдения и эксперимента. Новое поколение требовало доказательств ad oculos, а не безумия креста; сподручным же, ощутимым, единственно пригодным для вложения перстов оказывалось именно единичное, которое, чтобы быть, должно было быть воспринятым, и которое просто испарялось, едва попав в зону действия мысли. Диагноз самопознания напоминал диагноз кантовской вещи в себе (у Якоби): без номинализма нельзя было попасть в мир конкретного и единичного, с ним нельзя было там оставаться. Оставаться можно было бы с общим, не будь общее только мыслью и ео ipso только словом (nothing but a word). Надо было, таким образом, либо переподчинить всё реальное слову и определять само наличие реальности через знак (dico, ergo sum, или онтологичнее: dicatur, ergo est), либо сделать ставку на такое единичное, которое смогло бы воплотить в себе общее.

Каталог: modules -> Books -> files
files -> Становление европейской науки
files -> Книга первая глава 1 о том, что знание есть незнание глава 2 предварительный обзор нижеследующего глава 3
files -> Bdn-steiner ru Августин Блаженный
files -> Руководство для постановки личных целей >10. Некоторые вопросы для работы с собственной биографией
files -> Е. И. Дмитриева Переписка с М. А. Волошиным 1908-1910 годы 1
files -> Книга первая содержит натуральную магию глава первая
files -> Вторжение сатанинского
files -> Бернд Фон Виттенбург Шах Планете Земля
files -> Дискуссионные вопросы об истине Вопрос первый Глава четвертая


Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6


©netref.ru 2019
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет