Книга издательская программа владимира тыцких осуществляется на пожертвования и средства, вырученные за издания «Народной книги»



бет1/14
Дата01.05.2016
өлшемі3.29 Mb.
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   14


СИХОТЭ-АЛИНЬ

ДАЛЬНЕВОСТОЧНЫЙ ЖУРНАЛ

№7

ВЛАДИВОСТОК


НАРОДНАЯ КНИГА
ИЗДАТЕЛЬСКАЯ ПРОГРАММА ВЛАДИМИРА ТЫЦКИХ
Осуществляется на пожертвования и средства, вырученные за издания «Народной книги»
Директор программы ЭЛЬВИРА КОЧЕТКОВА

Шеф-художник ДЖОН КУДРЯВЦЕВ


РЕДКОЛЛЕГИЯ
ЮРИЙ КАБАНКОВ (Владивосток)

ВЛАДИМИР КОСТЫЛЕВ (Арсеньев)

ВАЛЕРИЙ КУЛЕШОВ (Владивосток)

ВЯЧЕСЛАВ ПРОТАСОВ (Владивосток)

НИКОЛАЙ БЕРЕЗОВСКИЙ (Омск)
ОБЩЕСТВЕННЫЙ СОВЕТ
ВЛАДИМИР ГАМАНОВ (Владивосток)

ВАЛЕНТИН КУРБАТОВ (Псков)

ВЛАДИМИР КРУПИН (Москва)

ВАСИЛИЙ САМОТОХИН (Санкт-Петербург)

ЛИДИЯ СЫЧЁВА (Москва)

ГЕННАДИЙ ТУРМОВ (Владивосток)

ИВАН ШЕПЕТА (Владивосток)
ПОПЕЧИТЕЛЬСКИЙ СОВЕТ
ЕВГЕНИЙ АНТИПИН (Владивосток)

ЛЮДМИЛА БЕРЕСТОВА (Лесозаводск)

СВЕТЛАНА МАКСИМОВА (Севастополь)

СЕРГЕЙ ЧЕРНОБАЙ (Владивосток)

ПРОЗА

=================================================================


ЛЮДМИЛА ЩИПУНОВА
МИРОН
1
Скоро завечереет, а дороге не видно конца. «Скорей бы уж Филимоновских разъезд миновать, чего-ль!».

Скрипят полозья... Крещенский мороз пробирает через тулуп, щиплет за щёки, ажно борода закуржавила! А кругом урман! Но эта глухомань не страшит: давно он сросся корнями и с этой тайгой, и с суровым крестьянским бытом. «А-ить быстро жись катится, ишо маненько, и на старость завернёт».

– Нно, милаи! Пошавеливай! – встрепенулся он вдруг.

«Чево от почудилось будто?». Прислушался. «Не-е, дерева на морозе трешшат. Знамо, морозам ишшо долго стоять».

– Гоняйи! – подхлестнул коренного.

«Опять померешшилось, аль и впрямь чево-от?!»

И тут услышал ясно – воет волк. «Как-от тоды», – подумал Мирон. Ниточка за ниточкой потянулись воспоминания…

Вот мальцом идёт он по этапу.

– Шестнадцатилетнему – и двадцать годков каторги с поселением! Как убивцу, душегубу! – изумляются повидавшие жизнь попутчики.

– Дык всё за барина…

Отходил Мирон его за истерзанную сеструху так, что у того скула вывернулась, и зубы повылетали…

От нахлынувших воспоминаний стало тесно в груди. Приоткрыл тулуп, успокоился…. «Ну-у. Тожно такожо выли волки»…

Вокруг на много вёрст тянулась тайга, да бесконечный Сибирский тракт, по которому брели они. Стук и звон кандалов вторил волчьему вою, и не было мочи передвигать ноги – одеревенели от долгого тяжкого пути. И лишь только конвоир крикнул: «Сто-о-й!» – они подкосились сами собой…

– Очнись, малец, пора! – тормошил кто-то. – Эдак и закостенеть можно! Да и волки, слышь-ка, где-то рядом!

Мирон с трудом разомкнул веки – перед ним стоял высокий черноволосый попутчик Макар, такой же, как и он, каторжанин. Рядом, кряхтя, подымался мужик с чёрной окладистой бородой.

– Этот волк не страшон! – бросил он Макару. – А ты, малец, не журись! Журба, она вниз тянет. А твово ж веку впереди ишо эвон-ка – немерено!

Во взгляде и голосе его, обращённом к Мирону, почувствовалась теплота.

– А чего вон за теми деревами?

– Знамо чего! Дерева да волки, – нехотя ответил Мирон.

– Не-е, не так! А еслиф и так! Сосна да кедр вот внога живут. А откель сила? Потому как всему жись дают. Смекитил? Нет? Дык разомкни зенки-от! Богом ить они даны не зря. И еслиф варит башака, внога чего себе возьмёшь – один не уташшишь.

Помолчал.

– Глянь-ка: все дерева ряд к ряду! О, силишша кака! А ить кажна травинка, деревцо и всяка тварь не зазря на земле живут, оне, знамо, от Бога назначение имеют. Потому, наперёд того, как ветку заломать, тункулом своим и раскинь: нужно ль те это Божье сотворение? Ох! Страшон грех повисат над кажным, кто ломат без раздумья…. Токо блага цель могёт быть оправданием…

Мужик сорвал сухую ветку.

– Вот малина. Господь послал её те в помочь. А гли чего он человека на землю послал?

Он глянул на Мирона в упор.

– Вишь-ка, кажный смекитить должон: спастись он могёт, токо сам до всего доходя. А чего не знат – оборотится к Богу и обретёт! На земле, Богом обетованной, сгинуть могёт и должон токо ленивец да душегуб!

На другом привале Мирон уже не падал в забытьи, старался держаться поближе к мужику и Макару – ведь думу в кандалы не забьёшь. И хошь немало времени прошло с тех пор, всегда помнил сказанное стариком. Изучил окрест каждую травинку, научился лечить многие болезни людей и животных, а однажды, обратившись к Богу, заговорил змею! Та будто окаменела и долго лежала без движения.

С Макаром прошёл каторгу, и на поселение они были определены вместе. А вышло разрешение вызывать семьи – Мирон вызвал своих: отца, мать, братьев, сестру, а Макар – своих: жену с младшей дочкой.

– Оно Сибирь – не Тула, – говаривал Макар, – однакож тутот-ка люди повольне живут. А в Туле жонка с дочкой у пана мантулят, сама – на кухне, а девка – в авернанках, и шишь, коды угодят!

В ожидании приезда родных время вдруг потянулось ещё медленнее. Наконец, настал день встречи.

– Здорово, тятенька, мамонька!

Мирон бережно прижимал к себе их сухонькие плечи. «Однако ж совсем сдали, постарели».

Он смахнул слезу. Помнил-то отца молодым, здоровым, счастливым в браке. Вышло так, что отец его, Семён Зыков, сразу нашёл себе и жену, и приёмного сына Анашку, женившись на солдатке Минаевой, овдовевшей в Кавказскую войну. Потом пошли свои дети, но в живых, вместе с Анашкой, Бог оставил только четверых: троих сыновей и дочь.

– А ты чего нимо прёшь? Аль не узнал?

Анашка, старшой брат, по матери – Минаев, – удивлён.

– Узна-а-л! Здорово, братка!

Обнялись.

– Енто моя жонка, да два наследыша: Димитрий и Миня.

Мирон посмотрел на двух долговязых подростков. «Вона каки-уж племяши у меня-ка!»

Подошёл к среднему брату.

– Ты, никак, Лексей?

Алексей Семёнович затяжелел фигурой, но остался скромным и, улыбнувшись, степенно представил свою семью:

– Жона Улита, дочки мои: Клашка, Нюрка, Панка. А енто – сынок Кузя, – вытолкнул он щупленького парнишку.

– Перво дело, благодарствую за приезд!

Мирон поклонился в пояс. На душе стало легко и радостно – он больше не одинок.

Семён положил руку на плечо сына.

– Знамо, така-от Червянка?

– Тятенька, село наше пишется «Усть-Каначул Ирбейской волости, Канского уезда, Красноярской губернии», а кажный промеж собой прозыват «Червянкой», по речке.

– Дык, помлю, помлю, ты писал… – Семён прокашлялся. – Мне мать всё гыт: «Ой, Онашке тутот-ка будет не по ндраву». Я-ка и тункаю: «А-ить так и могёт быть! Все приживутся, акромя Онашки».

В голосе отца слышалась тревога.

Как в воду глядели тятенька с мамонькой. И двух годов не прожив в Червянке, распродал пожитки Анашка, забрал жену с ребятами и смотался в Канск.

Алексей же с Улитой остались и сперва жили бедновато, потом приловчились, поправили хозяйство, опять девок выучили: Клашка – в Канске в суде пристроилась, Нюра – в медицину ударилась, а Пана – в кондитеры. Один Кузька у них непутёвый: охоты нет ни работать, ни учиться. Ростом – четверть с кутыркой, а всё на печи лежит…

– Тьфу! Непутёвый! – сплюнул Мирон от досады.

Лошади навострили уши. Стукнул катанками друг о дружку, дёрнул за вожжи – побежали быстрее…

Потихоньку жизнь налаживалась. Рядом со своими Мирон оттаивал душой.

Надумали они с отцом нову избу ставить.

– Но каку? Как-от помещиков Гружевских? Дом хорош, с мельницей. Аль как-от сельских богатеев Артемьевых?

Сын горячился.

– Дай, тятя, срок: ручаюсь те, разбогатем, и уж тоды таки хоромы отгрохам!

– Мирошка, ты-ить будешь рубить свою избу. Сладко и радостно енто – ладить свой угол, потому он будет чужих хоромов покаше.

Покумекали-покумекали и повели топором толковый сказ: дом из брёвен, без гвоздей и крючьев, пятистенный, под круглой крышей. Спорый стук топора отдавался радостным звоном в душах. Дом ставили надолго, для семьи, для мира, для тепла.

И внутри всё устроили по-хозяйски: изба с печью посреди и лавками по стенам, сени, кладовая да горница с казёнкой. Половицы выложили одна к одной. В переднем углу, под образами, стол поставили. Устроили и полати, но Мирону они были не по душе. Потому появилась кровать с периной и подушками пуховыми, но спали на ней только по праздникам, а в такие дни – на полатях да на печке.

Вырыли глубокое подполье, погреб.

Отец заводил разговор.

– Слышь-ка, Мирон, чего не женишься? Пора! Мы с матерью уж немочны. Помочь по хозяйству нужна.

Тот отмалчивался.

Как-то вскоре вышел за околицу, а навстречу – девка незнакомая. Идёт напрямик к нему. Высокая, ладная, с длинной чёрной косой, а, подходя, как зыркнула чёрными лучистыми глазищами, будто сердце кипятком ошпарила!

Пришёл домой сам не свой. Мать заметила перемену.

– Сынок, чего енто на те лица нет?

А услышала ответ – сказала:

– Також енто дочка Макарова приехала.

На другой же день Мирон был у Макара. Пришёл свататься.

Макар крикнул дочь. Та вышла в горницу, зардевшись, потупилась. Постояла. Потом вдруг сказала:

– Ты-от свататься пришёл, а мово имени не знашь!

У Мирона чего-то всё в горле ссохлось, и язык прилип, никак не может слово выдавить. Наконец прошептал:

– Ме всё одно. Люба ты ме!

– А все ж знай – Марфа я-ка, и будет как-от я решу!

Мирон покачал головой. «Своенравна! Недаром отец и дед каторжане».

– Покуда ж я-ка сумлеваюсь: ты и неловкой, и ростом не вышел, ниже меня ить.

От таковых речей вспыхнул Мирон и ушёл.

Больно уколола Марфа: он был и впрямь невысок ростом, но крепкий! Косая сажень в плечах! С красивой густой шевелюрой тёмно-русых волос. Девки заглядывались на него мечтательно. А тут так вот срезала! Захлестнула Мирона обида. Теперь он дом её обходил стороной.

Макар же не раз заводил разговор с дочерью. Рассказывал ей о мужской красоте. Убеждал.

– Пойми, дочка, с ём я каторгу прошёл, а енто многого стоит! Лучшего мужа, хозяина, зашшитника те в округе не сыскать. Да и стар я, хочу тя определить.

Раз Мирон подловил её в лесу, когда та с грибами шла.

– Ишь! Боисся мя!

Схватил и крепко поцеловал. Опомнился, оттолкнул и прошёл мимо, словно пень рядом стоял.

Вскоре пришёл Спас-лакомка, созрели огурцы. А там и Успенский пост настал.

Мирон с братом Алексеем начали кедры шишковать, а племянницы Клаша и Пана с Нюрой – малину собирать.

– Дядька Мирон, гля! – кивнула Клаша на туесок с малиной, когда братья вечером вернулись домой. Увидев крупные, спелые красные ягоды, Мирон улыбнулся Алексею.

Нюра протянула туесок.

– А тутот-ка цветы малины.

Мирон положил часть под навес – сушить для отвара при воспалении глаз, остальное – для настоя от укусов змей.

– А Панка токо черёмуху и сбирала, – фыркнула Нюра.

Пана обиделась и отвернулась.

– Без черёмухи в зиму тож низзя: гонит мочу и пот и вяжет хорошо при хвори кишок. Братка, каки дочки твои хозяйки! Мотри, какот аккуратно разложили сушить стебли и листья малины – будет чего зимой пить при простуде.

– В мать свою, – не без гордости ответил Алексей Семёнович, глядя на Улиту, развешивавшую связки лука по стенам сеней для очищения воздуха.

Братья прошли в избу. В нос ударил аромат свежей выпечки. Мамонька раскладывала на столе пироги с пшённой кашей, малиной и мёдом, а в печи выспевал душистый пирог с черёмухой. За окном отец заламывал соты, не первое лето налаживая пчельник…

Утром же всей деревней пошли крестным ходом на воду. Святили колодцы, ввечеру купали коней. Заканчивались покосы.

Пришёл и ушёл второй Спас – яблочный. Посеяли озими. С третьим Спасом отлетели последние ласточки, и началось молодое бабье лето.

Любил эту пору Мирон! В каждой избе бабы рубили капусту, солили огурцы, сновали ребятишки, похрустывая кочерыжками…

На «выжанках» всей деревней помогали солдаткам. А с утренниками начались угощения за них.

Мирон по просьбе тяти и мамы туда не ходил – буйно они заканчивались. Вот и на последнее угощение приехала молодежь из Малой Ури. Захмелели, слово за слово, и пошла «стенка на стенку».

Вбежал в избу Кузька.

– Дядька Мирон! Тя-ка на подмогу-от Ширшиковых кличут, ить опеть с Малой Ури припожаловали.

Выскочил Мирон на улицу, а у тех уж колья и оглобли в ход пошли. В Червянке так было не в правилах: «стенка на стенку» – только на кулаках. Рассердился Мирон и стал приближаться скорым шагом.

– Мирон! Мирон! – закричали те, что ближе с супротивной стороны и – в бега.

А он, сходу врезавшись в клубок дерущихся, принялся растаскивать их, сгоряча влепляя при этом по полной. Дважды прикладываться обычно не приходилось: от тяжёлых кулаков едва уползали. Драка стихла.

Дома мать обмывала его и всё охала, неодобрительно качал головой отец.

– Ну, тятенька! Ну, мамонька! Ну будет! – отмахивался Мирон.

Наутро набился полный двор гостей – пришли на мировую: виноваты были обе стороны. В деревне так было в обычае, уважали сильного.

Мирон сбегал в погреб, принёс две корчаги вина…

– Вот чего, паря! Жанись, аль оженим сами! Остепениться те пора! – бухнул отец.

После Покрова захворали старики и ушли тихо, один за другим.

На душе поселилась пустота…

Впереди показался разъезд. Филимоновским его прозвали по имени старшего из братьев. Тридцать пять лет отбыл он в остроге. И отец, и дед, и дядья – все в роду у них были каторжанами.

Здесь обитали лихие шайки промышлявших разбоем. Потому обычно проезжали мужики это место с обозом. Но сегодня Мирон ехал один, надеяться было не на кого.

Приближаясь к разъезду, он внутренне собрался и подстегнул коренного.

– Ну, милай, не подведи!

Обученные лошадки почувствовали настроение хозяина, стали менять бег…

Проехали Филимоновских – спокойно…

Вдруг из лесу выкатила ватажка и бросилась к саням.

Мирон хлестнул лошадей, те сразу понесли, но в сани успели вскочить двое. Оставив вожжи на волю коренного, он вступил в схватку. Это была не «стенка»: здесь в ходу кистени да ножи. И тяжёлые его кулаки опять сделали своё дело…. Вот и последний из двоих покатился под откос.

Мирон схватил вожжи. Умные лошадки неслись по тракту, пена летела клочьями.

Навстречу же из лесу выкатывалась другая ватажка.

Мирон встал во весь рост, опершись ногами в облучок и, перебирая поводья, подстегнул коренного.

– Ну, милай, выручай!

Лошади понесли во весь мах!

Перевести дух удалось только перед Малой Урей. Усаживаясь в сани, почувствовал, что пальцы левой руки не слушаются. В горячке схватки упала с руки рукавица, и на сорокаградусном морозе пальцы отмерзли.

Остановился в Малой Уре, у сватов брата Анашки. Пытался оттереть пальцы снегом – не получилось.

Домой добрался под утро. Рука нестерпимо ныла.

Принёс тесак, накалил докрасна и, один за другим, отсёк омертвелые пальцы, присыпая раны свежей берёзовой золой. Сложил их в мешочек, подержал под образами и отныне везде и всегда носил с собой.

Так у Мирона на левой руке появилась культя.

Понемногу заросла рана физическая, а с ней и душевная. «Теперича ужо калеке и мыслей в башке доржать о Марфе низзя, не токо обхаживать».

Стал приноравливаться к работе с культёй.

Бросал, начинал сызнова. Тяжелее всего было держать себя в руках: не раскиснуть, не запить, хоть в голове мысли роились всякие.

Понемногу пообвык, приноровился, и вот уже дрова наловчился рубить и лошадьми управлять….

В конце Великого поста свалился в огневице.

Очнулся – сидит Марфа.

«Надо ж, Бес играт!». И перекрестился.

А встал на ноги – и к Макару свататься. Сыграли свадьбу.


2
С приходом Марфы бобылья изба его засветилась каждым углом и вещицею. Выскобленными, будто новыми стенами и дверями с крыльцом. Жёлтыми половицами, натёртыми голичком. Разноцветными полавочниками на лавках по стенам вкруг избы. Нарядными занавесками-задергушками на оконцах, в которые, смеясь, глядело солнышко.

В переднем углу, рядом с Библией появился письменный прибор – чернильница, песочница и трубка с пером – привезённый Марфой ещё из Тулы. Пышной стала и без того большая кровать, приняв ещё перину с пуховыми подушками.

– Какожо панска! – шутила Марфа.

Супротив кровати, у скрыни, притулился сундук хорошей работы с бельём и принадлежностями.

Двор же с воротами и стайками, амбары с гумном, конюшня, поскотина и пашня были под присмотром Мирона.

Исправно вели они хозяйство, работы не боялись.

А там и дети-погодки пошли. Из десяти родившихся остались в живых пятеро: две дочери, Орина с Татьяной, и три сына, Иван, Микита и Осип.

Старшая, Орина, статью и умом – вылитая мать, росла работящей. Но, только вошла в возраст, вышла замуж за Сеньку Игнатьевых. Вскоре и внучата появились: Ванюшка, за ним – Маринка, а там и Егорка с Миней. Марфа с Мироном были рады внукам, их лопотанью, шуму, возне. Да вдруг свалилась беда окаянная: при родах умерла Орина, оставив пятерых ребят.

Марфа рыдала, причитая, приплакивая горе.

– Какожо сердцо сдюжит?! Горесь! Горесь! Кровинушка, Оринушка моя! Кака чижола доля выпала!

Крепко затужил и Семён, да пятерых ребят надо было поднимать. А мужик ведь без бабы – пуще малых деток сирота. Потому Семён погоревал-погоревал, помыкался-помыкался с пятью ребятами, да и женился в другой раз.

Теперь малым пришлось несладко с мачехой-то. И упросились они на житьё к дедушке с бабушкой. Мирон с Семёном поделили детей. Старшего Ивана уж пятнадцати годков и меньших, Миню одиннадцати лет и Осипа десяти месяцев, отец оставил при себе, а средних, Маринку с Егоркой, отдал деду.

Младший Оська умер, не прожив и полгода.

В семнадцать женился Иван и уехал жить к тестю в Новосибирск.

Внук Миня остался один в семье отца. Рос смирным, забитым, мачеху страшно боялся. А как через четыре года после отъезда Ивана и ему стукнуло семнадцать годков, пригрела-окрутила его гулящая девка, Фроська Мирошниченко. Он и женился, а мачеха с отцом не препятствовали. Года через два родился у него сын Максим, ещё через год – ещё сын, Иван. Перебрался Миня с семьей в Малую Урю. А через время нашли его мёртвым. Разное бухвостили на деревне, будто виновной была гулящая Фроська, теперь уж вдова Мини Игнатьева.

Другая их дочь, Татьяна, росла умной, статной, ловкой, да больно норовистой.

Соседи шептались:

– Какожо примется выкобенивать – то не так, и энто не эдак! Исканючится! Покель не накобенится досыта.

Выучившись на швею, укатила Татьяна в Большую Урю и там, без благословения, выскочила замуж за Митрея Окладниковых.

Отец ворчал:

– И домой глаз не кажет! Руки-ить я нужны в хозяйстве.

– Да будет-от! Семья-ить у ней тамо-ка! – осаживала Марфа.

Но Мирон зятя не шибко привечал и подарков от него не принимал. А тот в отместку не часто позволял детям своим: Андрею, двум Аням, Большой и Младшой, Валентину да Феде, наведываться к старикам. Те серчали, но не попрекали приезжавшей Татьяне. Она же скоро поняла: жизнь не задалась. Всё ж родным не жаловалась. «Долю свою сама-ить выбрала!»

Ныне всё это припомнилось Мирону сызнова.

– Исковеркат жись ей! Вор-от! Ему ничего путного в башку не лезет, нет! Норовит всё на лёгки хлебы! И чево клевит детей?! Ить оне-ка рвутся в деревню. Да и не хлебают дома разносолов-от. Ох! Дурака учить – какот мёртвого лечить! Да и вырастет ли добрый-от плод от сорного семени?

Он в сердцах протёр пятернёй заиндевелое стекло, всматриваясь.

– Тьфу ты! Тамока-ить ставни!

Подошёл к полатям, поправил одёжку на спящем Егорке, перекрестился и полез на печь.

– Не стихат? – сквозь сон спросила Марфа.

– Метёт! – прошептал Мирон, сладко зевая.

А за окном уж четвёртые сутки кружила метель, мела позёмка. Уходящая зима куролесила: то сыпала и сыпала снегом, бросалась вихрями, то вдруг, войдя в раж, выла. Неистовые звуки эти отдавались в печных трубах, заставляя людишек вздрагивать, осеняя себя крестом, и сидеть в своих деревянных домишках, подчинившись власти погодья. А струйки дыма всё ж курились над занесённой снегом деревенькой, и обессилившее от ярости погодье к вечеру пятого дня стихло. Наутро нестерпимо белел снег. Лучи яркого солнца будто дробились в каждой лежавшей снежинке, и, рассыпавшись, искрились. Сколько самоцветов! Поди собери!

Три дня откапывали строения, пробивали проходы, а на четвёртый, насмотревшись на людскую настырность, зима рассупонилась, загрустила, и застучал капёж с крыш, быстро повисая сосульками.

На другой уж день Мирон был в лесу, помечая деревья. За ним и другие мужики потянулись на дровнях в тайгу. Наступала пора дроворубья. Здесь упустить и без того короткое время – до начала вспашки – было нельзя. Без малого вся деревня высыпала на заготовку дров! В морозном воздухе далеко разносились голоса мужиков, стук дровянок, да крики и смех детворы.

– Аккурат к зиме и посохнут дерева, очишшать дровенник придём уж тоды весной, – прикидывали мужики.

Как-то замешкались в лесу и возвращались ввечеру. Мирон подал сыну берёсту:

– Доржи и отворяй вороты! Тожно поменяй солому у крыльца – ноги отирать, опосля пожамкай войлок у дверей да выбрось посушить. Да не вошкай, побегай в избу!

Сам пошёл в завал дома. Пока подбросил сена коровам, насыпал овса лошадям, почистил чего, прибрал, – стемнело.

Послышался звон бубенцов. «Чьих оне, на ночь-от глядя?» Выглянул из конюшни.

– Ишь кака-от теметь – глаз коли!

А бубенцы стихли у его избы, и заскрипели скорые шаги по снегу.

– Никак Иван?! – прошептал Мирон, всматриваясь в кромешную тьму. – Он и есь! – проговорил громче, разглядывая, наконец, старшего из сыновей. «Мундир – будто влит».

Тот бросился к отцу, прижался щекой.

– Тятенька!

– Чево вдруг так-от враз и к ночи?

– Я благословения просить приехал. Благословите, тятенька!

Только тут Мирон разглядел девку одного росту с Иваном. «А и хороша! – подумал. – Статна, коса руса толста, поди до пят! А глаза! А губы! Разе таку выметешь из башки?»

А сын с девкой – бух! – в снег на колени.

– Тятенька, благословите! На коротко времё мы – в Манчжурию приказано!

Мирон растерялся.

– Ну-ну. В избу давай.

И, сглотнув, наконец, подкативший было к горлу комок, распахнул дверь в дом.

Там, охнув от внезапного счастья видеть своего любимца, осела Марфа. Иван подхватил её на руки, усадил на лавку и уронил голову ей на колени.

– Мамонька, благословите!

Марфа гладила его волосы и улыбалась сквозь слёзы.

Мирон смотрел на них, удивительно схожих, дорогих ему людей. И, чтоб унять расходившееся сердце, спросил:

– Чево-от к китайцу? Аль своей земли несть? Святая Русь – всему ить свету голова!

Сын кивал…

– Ну-ну…


– Мы-ка ж подарочки привезли, – спохватился он. – Те-ка, тятенька, – кисет! Мамоньке – шаль и запарник! Племяшке Маринке – гребёлку, волосы поддарживать. Мотри, у ней зубья вострые! Егорке с Микиткой – схватцы на рубахи. Оське – погремец. Татьяне и ейным робятам тутот-ка тож есь!

Спать легли под утро.

Незаметно пролетели дни. Сыграли через неделю свадьбу. Провожая сына с женой Пелагаюшкой в далёкую Манчжурию, Мирон напутствовал.

– Ваньча, сынок, не страшшайся дорогой дальной. Шас-от жалеску протянули аккурат до самого Харбина, уж поди!

Скоро от них пришло письмецо. Прописано в нём было рукою сына, что «живут оне в Харбине, город многолюдный, шумный и чижало свыкаться… есть православный храм». В другом письме извещал он, что «…родилась доченька, нарекли Аксиньюшкой… окрестили в Харбинском православном храме…».

Марфа перекрестилась, улыбаясь:

– Слава те, Осподи! Сподобил ты-ка мово сыночка изведать отцовску радость! А Пелагеюшка-от, Пелагеюшка…

Видно было – сноха пришлась по душе.

Через время стал расти слух о начавшейся войне с японцем, а вскорости и Указ императора Николая Второго вышел: «О мобилизации всех лиц от 18 до 40 лет, а имеющих Георгиевский крест, и старше 40». Для команд ратников и запасных нижних чинов, проходивших по земле уезда, в «питательных пунктах» стряпали горячую еду. Продукты в них и дрова доставляли крестьяне. Притом вести носились разные, потому тревожно было за Ивана и его семью.

В декабре 1904 года вернувшийся с обозом Мирон привёз печальную весть о падении Порт-Артура.

Письмо от Пелагеюшки пришло в конце зимы. «Иван Миронович на позициях… Дочка Аксиньюшка умерла…»

Соседи говорили меж собой:

– Ноне худы вести скоро полетели!

– Дык война!

А на днях Мирона вызвали в Канск к уездному начальству.

– Ваш-ка сын показал себя ироем! Представлен к награде и повышению в чине. Однако ж он чижало ранен. Об ём хлопочут господа офицеры: в Харбине могёт долго не протянуть. На станции стоит состав, пойдёт в Харбин. Поезжай-ка, старик! Сбирай-ка сына!

Тот растерянно развёл руками:

– Тожно б в деревню обернуться!

Начальник перебил:

– Не след! Имай-от рукам пять рублёв. Озьмёшь еды, билет, и обратно хватит. Возвернёшься – отдашь. Деньги казённы.

Вышел он оглушённый. Купил билет, еды. Вспомнил: «Ох! Надыть на ярманку». Нашёл мужиков обоза:

– Марфе передайте – поехал, дескать, в Харбин за сыном!

И – на поезд.

В ушах звучал голос начальника. «Могёт, застанешь живым!» – «Кабы ме крылья – полетел!»

Хоть поезд – не сани, но долгие перестои на разъездах изнуряли. По недостроенной Транссибирской магистрали и КВЖД в сутки проходили 5-6 поездов.

Отец тревожился. «А как-от не застану сыночка мово?»

– Ну вот, наконец-от, Слава Богу и Харбин!

Все куда-то бегут, кричат, ржут кони, толкотня, стоны раненых… «Как-от в ентой-от канители сышшу сына?»

И тут услышал.

– Тебе шибко идёт кого?

Оглянулся. Перед ним стоял китаец и улыбался.

– Тебе солдата говори, его Харбина ходи – кушай нет, сына помирай есть. Садись, мало-мало кушай!

Мирон оторопело глазел на китайца.

Тот повторил несколько раз, и только потом в голове прояснилось. «Энтот китаец встречат мя».

От еды отказался.

А сына увидал – упал духом.

– Довезу-ль?

Иван Миронович не приходил в сознание уж которые сутки. Время от времени чётко произносил:

– Отмените приказ!

Потом – бессвязное бормотание, клёкот, стоны, и опять – сначала.

К его губам служивый подносил кружку с чаем:

– Испейте!

– Чево? Чьих ты?

– Воейков, ваш бродь.

– А-а…

И – бормотание.



А служивый оказался расторопным. Принёс билеты, вместе с китайцем помог Мирону с Пелагеей погрузить Ивана на поезд, подыскал место в битком набитом вагоне, раздобыл горячего чая.

Только тут дошло до Мирона. Без Воейкова и китайца Ли-Фу они с Пелагеей не справились бы.

Китаец проводил до границы. Поклонился:

– Бери твоя сына, вещи и ходи домой. Его твоя шибко хорошо лечи. Моя Харбина ходи.

Сказал и исчез.

Пока добирались в деревню, старик выведал у неразговорчивого Воейкова невесёлый сказ, о том, как полегла почти вся их рота, а оставшиеся в живых обязаны жизнью Ивану…

Два дня и погостил только служивый в деревне, заторопился назад.

Иван же был без сознания долгие семь месяцев. Доктор, которого Мирон привозил из Ирбея, не раз предлагал отправить его в госпиталь. Но родители с Пелагеюшкой не соглашались, выхаживали сами.

Часто приезжала помогать сродная Ивану сестра Нюра, работавшая в Ирбейской больнице.

Вот когда пригодились и все знания Мирона! Не одну версту отмахал он по тайге в поисках нужных кореньев и трав. Собирал живицу, мох, моховые слёзки, чагу, добывал медвежий и барсучий жир…

Сбился было с торной тропы и долго плутал в поисках сибирской «чёрной звезды». Только на третий день и отыскал! Принёс, сделал настой, отпаивал им сына, промывал раны, делал примочки.

Выхаживала своего Иванушку, не зная усталости, и Пелагеюшка.

Наконец, молодой организм стал перебарывать злой недуг…

К исходу 1906 года появилось в деревне уездное начальство. Зашли и к Ивану.

– Наслышаны, наслышаны о подвигах ваших! Вот-с, вышло Высочайшее повеление «Об учреждении серебряных, бронзовых и медных медалей «В память Японской войны 1904-1905 гг. на комбинированной Александро-Георгиевской ленте». Ими награждают от генерала до рядового, принимавших участие в сражениях на суше и море. Извольте-с получить награду!

И прикрепили к груди Ивана серебряную медаль с бантом.

Едва гости ушли, все кинулись рассматривать.

На лицевой стороне было изображено «всевидящее око» Провидения, окружённое исходящим от него лучезарным сиянием. Внизу, по кругу, указаны годы войны. На оборотной стороне медали во всё поле шла прямая горизонтальная надпись: «Да вознесёт Вас господь в своё время».

– Ирой! Иван-от ирой! Да весь-ка искалечен от – жалели соседи. –Подымется ль?

Иван поправлялся, приноравливаясь лёжа, а потом и сидя помогать отцу вместе с братьями: Микитой и трёхгодовалым, тут же топтавшимся Оськой. Однако ж с каждым днём мрачнел, нервничал, начал курить.

Мать переживала.

– Будто чевой-от чижолое давит и глодат его душу.

Присаживался рядом отец:

– Ну, чего, куряшка?

А Пелагеюшка обвивала руками его голову и гладила, прижав к груди, нашёптывая жаркие слова.

Вечером, управившись с делами, снимала с головы платок и просила:

– Иван Миронович, расплети-ка ме косы!

Тот приподнимал уложенный вкруг головы венок и расплетал.

Русые волосы падали, струясь с лавки на пол. Иван бережно собирал и прятал в них лицо, вдыхая принесённые со двора запахи. Потом брал гребень и, разбирая прядь за прядью, расчесывал.

Пелагеюшка же улыбалась ему, сияя лучистыми, полными любви глазами. Улыбался в ответ и Иван.

– Дядька Иван, а на войне все – ирои?

Сын умершей сестры, Орины, любознательный Егорка засыпал вопросами. Они с Маринкой не отходили от Ивана и летели стремглав выполнять всякую просьбу. Тот относился к ним внимательно и не оставлял вопросы без ответа, не раз наблюдая, как жалели и ласкали сироток Мирон с Марфой.

Перехватывая взгляд сына, мать говорила.

– Всякому живью ласка да догляд нужон. Без них не быть и ладу. И вас, и внукам своим доглядам равно.

Иван припомнил, как отец отправлял Микитку и Егорку с подарком на влазины Ширшиковых. «Пусть научаются!»

– Утресь сбегайте-ка к соседям, и снесите, чего укажу. Да не сломя-от голову!

– Знамо!

Микитка извертелся, торопясь на вечёрку. Ему исполнилось пятнадцать лет, и они с погодками бегали подсматривать за взрослыми парнями и девками.

Мирон одёрнул.

– Рот отворяй, как-от дозволю! Голова у ног ума не просит. Ну-ка, обскажи, како-от дело делать?

Микитка успокоился на минуту, покомкал в руках новенький картуз и, поискривив рожу в сторону Егорки, начал, подбоченившись:

– Ну, енто…. Придём… перво дело… подарок отдадим. Опосля Степке по макушке шшёлкну. Мы-ка, чать, гости, суседи – могём!

Отец осерчал.

– Ох, и пуста башка! Одна ить она-ка у тя на плечах, да и та-ка на ниточке! Не видать те ноне гульбы, неслух! Обумись!

Микитка шепнул Егорке.

– Чево-от застыл колодой? Сказывай-ка дале!

– Деда, деда, могёт я-ка обскажу?

Дед кивнул.

Егорка поморщил лоб и выпалил.

– У ихнево двора торкнём в вороты, а отворят – крикнем: «Идём-от с подарком от Мирон Семёныча к деду!» У дверей избы отрём грязны обутки, отсморкамся, скоренько молитву сотворим, да и стукнем в двери. Коль впустят, поклонимся святым иконам, тожно деду и передадим посланное.

Дед одобрительно похлопал Егорку по плечу.

– Ай да Егорка! Енто мужик! Мотри, как соображат! Сам грамоту одолеват! И-и башка-а!

Микитка тут же ткнул того в лоб.

– Не зря-ить ты-ка прозван «Котелком»! Башка-от твоя-ка и есь котелок, а? Котелок! Котелок!

Микитка резвился, дразня и толкая Егорку.

– Будет! Ишшиплешь внучка-от! Мотрите, отдавая посланное, не вертитесь по сторонам. Ничё-от не прихватывайте с собой без дозволения. Рука согрешит – голова в ответе! Да не пробуй, Микитка, браги, еслиф угостят.

– Я-ка чевой-от не пойму, пошто ме от браги спробовать низзя? Уж ить я-ка не Егорка!

Мирон цыкнул.

– В гостях след скромно, с краешку присесть и, главно, вовремя уйтить. Не то-от бушь, не дай Бог, как-от Ефимка – весь искутился: где пил, там и уснул!

Истомившийся Микитка жалобно глянул на отца.

– Тять, а тять, сбегаю-ка я на улицу?

– Не-е. Сял вот у окна и тверди всё. Как-никак, завтре дело делать.

Тот нехотя кивнул.

Всё слышавшая Маринка обронила:

– Тя-ка ноне девкам-от не дождать!

И прыснула в передник.

Микитка обиделся:

– Я-ка от тяте ишо обскажу, как от глазет на тя соседский Олешка. И лезет ить провожать ишо! А я-ка – тут как тут! Сам тя веду.

Маринка искривила губы:

– Ой, фу! Також нужон он мне будто!

Микитка будто не слышит:

– А на игрищах, на «ручейке», так и норовит тя вытянуть!

Тут Маринка возмутилась:

– Я ить отвертаюсь!

Он хмыкнул:

– Я ить слышу, как от ты вздыхашь, и вижу – бродишь по избе потерянна, как от муха осення.

Маринка схватила полотенце и кинулась за Микиткой, а того – и след простыл.

С осени она уж бегала на посиделки-супрядки. Выправив дела и прихватив веретёшко с куделей, радостно шла к подружкам. Там они и пряли скоро, и рассказывали были-небылицы, а наговорившись вволю, приказывали:

– Заводи-ка!

И тоненький голосок Физки Ширшиковых начинал, жалуясь:


Сро-ни-ла ко-леч-ко…
Остальные подхватывали с еще неведомой грустинкой.
Со-о пра-авой ру-уки.
Физка, умолкнув, глядела в окно.

– Ой, девоньки! Опеть тарашшатся!

Видя, что девки их заметили, парни упрашивали:

– Впустите!

Подмёрзнув же, принимались колотить в дверь, а, ворвавшись, винились… Скоро все вечеринщики пели круговые песни…

По санному пути ушли Мирон и Микита с обозом в Ирбей. Удачно продали прямо с розвальней приплод животных, зерно и холст. Прикупили чего нужно по хозяйству и подарков всем привезли.

А Маринке из её доли дед купил разной ткани: атласу, кашемиру, полотна тонкого, лент, а также посуды. Каждый год понемногу добавляют. Маринка на глазах растёт! А вдруг замуж сговорят?

Прошла неделя.

– Егорушка! – заглянула Марфа в избу, – Побегай-ка, отворяй вороты: обозники показались!

Тот скоренько натянул катанки, набросил старенькую куклянку, нахлобучил шапку и выскочил за дверь.

Обоз уж втянулся в деревню.

Присмотревшись, узнал он подводы деда и Микитки и, широко распахнув ворота, в нетерпении выскочил на дорогу. Дед подхватил его, усадил рядом. Микитка же спрыгнул и правил лошадьми, втягивавшими сани во двор.

– Тпру!

Егорка подбежал к лошадям – от них валил пар. Погладил их по крупу и бокам, прижался лбом к Васькиной морде. Потом, перехватив у Микитки уздечки, отвёл лошадей в конюшню и, закрыв ворота, принялся помогать разгружать сани.



Выскочил Оська, повис на шее у отца….

За ним вышла Маринка.

– Деда, Микитка, банька уж готова!

– Чево-от мужики? Айдате?

Мирон с Микитой и Егоркой прошли в завал дома.

– Вешать порты и рубахи. Мало-ль чего!

Мирон рассмеялся.

– Чевой-от, тятенька?

Отец махнул рукой.

– Опосля.

Вошли в мыленку. Пол и полог были чисто вымыты.

Микитка с Егоркой подошли к ушатам и, выбирая напаренные в разной траве берёзовые веники, поглядывали на Мирона. А тот, зачерпнув ковшом из кади, окатил полог горячей водой, обмылся от грязи и пота. Потом взял туес с ячменным квасом и, вылив на себя, полез на полог.

Сын с внуком подхватили веники, принялись охаживать его. Мирон просил:

– Шибче! Шибче!

– Микитка, плесни-ка на каменку, поддай-ка парку!

Сын плеснул холодной водой на раскалённые камни – вода зашипела, поднялся горячий пар.

– Ишо! Ишо наподдай!

Тот поддал.

Мирон положил голову на полог.

– О-о, хорошо потянуло!

Егорка не вытерпел жара, выскочил в предбанник.

Микитка сел на нижнюю полку.

Отлежавшись, Мирон встал и велел лезть на полог сыну и внуку. А сам, опуская веник попеременно то в одно ушато, то в другое, стал хлестать им обоих.

– Айдате!

Выскочили в предбанник. Схватили вёдра с холодной водой и – на улицу. Натёрлись снегом, встали в круг, окатились водой и – опять на полог.

Помывшись, переоделись в чистое.

Микитка вспомнил:

– Тятенька, а пошто-от смеялся? Сказывал – опосля?

Мирон улыбнулся и, расчёсывая бороду, начал:

– Аккурат уж три годы как енто было. Стояло спелое лето, но сильна жара ушла. Грибов тоды наросло, хошь косой коси…. Натаскали мы их вволю. В погребе стояли уж кади с солёными маслятами, груздями, гладышами, в кладовой – короба с сушёными в печи грибами.

Микитка поднял голову.

– А-а, коды сродный брат Кузька с Фёклой приезжали?

– Тожно-от по грибы оне и примотали.

– В ентот день мы-ка внога ходок сделали в лес и всякий раз вертались с такими-от полными коробами.

Микитка показал Егорке на четырёхведёрный короб в углу.

Мирон согласно кивнул.

– Ну-ну, в последню ходку назад шли без тропы, прямиком по распадку. А на горбу-от – торбы – полнёхоньки. Пристали шибко, распарились…. Бабы-от – за корыта с тёмным бельём и – жамкать на реку. Я-ка – в избу, убаюкать Оську, и сам приснул. Вы ж погнали коров к поскотине.

Микита кивнул:

– Ну-ну, помлю.

– Помлю! Дык стайки оставили с разинутыми-от воротами! Куры и гуси – во двор.

Мирон хмыкнул.

– Кузька, тот вовсе приморился. Присел на завалинку, закурил. Посидел, отошёл чуток и в баньку – помыться. Грязны порты и рубаху задвинул ногой под лавку. Чисто бельё положил с краю лавки, а большо нарядно Фёклино полотенце подвесил. Вошёл в мыленку, обмылся. Хорошо!

За дверями баньки раздался голос Марфы:

– Вы тутот-ка не угорели? Еда стынет.

– Идём!

Прошли в избу. Присев на лавку, дед глядел, как хлопотала у печи внучка.



Выскобленные и чисто вымытые горячей водой чашки, горшки, кружки, ложки, вёдра, сита, решёта уж сушились, аккуратно расставленные, а в печи выспевала стряпня.

– Как-от новый поскребальник?

– Удобной.

Поодаль за кроснами сидела Пелагея.

Марфа вытерла стол и накрыла свежей скатертью. Сверху положила хлеб, ложки и поставила в большой общей чашке стряпню.

Мирон, помолившись, сел первым, а за ним, перекрестившись, и вся семья. Дед опустил ложку в чашку, зачерпнул еду, испробовал.

– Ску-усно!

Тут же потянулись, застучав ложками, остальные.

Не умевший долго молчать Микитка сказал.

– Ой, чевой-от ноне было…

И осёкся, заработав в лоб большой отцовской ложкой.

– Болтать во время еды – грех!

Чашка опустела. Марфа принесла компот, кружки и отошла к печи.

Мирон смотрел, как резала она на сухарики чёрствые кусочки хлеба, как сметали ладонью со стола хлебные крошки, отправляя их в рот, остальные, и, одобрительно кивая, думал: «Добрыми хозяевами растут дети и внуки – знают цену хлебушку».

Перекрестившись, вышли из-за стола.

Мужики принялись чинить дверь казёнки, а Марфа убрала посуду, остатки еды разложила по горшкам, обвязав их льняными полотенцами, накрыла и воду от всякой нечисти. Тем временем Пелагеюшка с Маринкой отстирали и скоренько прокипятили на печи скатерть, полотенца и платки, а отполоскав их, выбросили во двор сушить на морозе. Управившись, пошли в баньку.

Мужики починили дверь, сели супротив Ивана.

Микитка спросил:

– Тятенька, чего-от дале?

Иван взглянул на брата.

– Ты об чём?

– Тятенька про Кузьку рассказыват.

– Ну-у?!

Мирон продолжил:

– В мыленке Кузька подумал: «Дай-ка попарюсь!» Плеснул два-от ковша на камни, ишо два и полез на полог. Чует – жарко! Нету моченьки терпеть. Развезло ё насовсем: едва сполз. Очухался и сымат полотенце – отереться, а тункало-от ишо не варит, нет. Глядь – в углу полуушато. Двухведёрно, в ём припасам колодезну водицу. Ён ё – хвать! Сам-ка шшу-уплый такой-от наскрозь, а ведро поднял!

Опеть полотенце в руках-от мешатся ему. Куды сунуть?

Взял обмотал им башку чо-то и – во двор окатиться. Токо занёс ушато над собой – кричит баба: енто Матрёна, соседска старушонка, ташшила Марфе ухват.

Он рот-от и раззявил. А рука возьми-ка и подвернись! Мокро ушато скользнуло и на него – хлобысь! – ажно по само оплечье. Ишо и башку с полотенцем кре-епко такот обняло. Он – сымать ё. Вертит туды-сюды. Да куды-от! Ушато сяло мёртво.

Старушонка торкнула в вороты, раз, другой и колотить принялась. Тожно Кузька нашшупал дверь и влез в предбанник. Шарит рукам – ишшет порты. Оне ж, как на грех, запропастились… А Матрена отперла ить вороты и потянула. Ну-у. Те заскрыпели. А тому почудилось, будто енто я иду из избы. Он и рванул из бани в чём мать-от родила, ишо и с полуушатом на башке. Помошши просит.

А голос ить в мокром ведре-от глох. Ну-у.

Старушонка повертается от ворот-от. И обмерла…. Стала какот вкопана…. Вытарашшила зенки. И устау-урилась так от! Чевой-от ей-ка, видать, померешшилось! Тожно опомнилась и заверешша-ала:

– Карау-ул!

Тоды перекрестилась да ка-акот пульнула в Кузьку ухватом-от и побегла! Вороты бросила как есь.

А ухват-от – хрясь! – и в Кузькину ногу. Тот схватился за ей, заматюга-ался так-от, закрути-ился. Позабыл, куды и шёл.

Постоял. Повы-ыл так-от. Ну-у. Тоды махнул рукой и похромал наобум. А тут ишо куры под ногам переполоши-ились, заора-али, и гу-уси загоготали. Петух и гусак кинулись на Кузьку. Ну-у.

А он ить енто не видал. И хромал напрямик… в вороты. И тутот-ка сзади, слышь-ка, прямо за мягко место! Гусак ка-акот ё ушшипнул! Ой и-и! Ишо и петух клюнул!

Кузька, бедной, ка-акот заорал благим матом! Тожно схватился рукой за побито сзади место, другой пошто-то горсью впереди и, опрометью, слышь-ка, чисто жарибец, какот поскачет вперед! Петух и гусак – следом. Крича-ат.

Я-ка тут и выскочил из избы. Кузька ж… – Мирон махнул рукой, – какот помазанный скипидаром, нёсся по дороге к Червянке. А там ить бабы жамкали бельё! Ну-у. Сама горласта из них заорала.

– Бабоньки, доржите голову мужика. Ён без башки!

Побросав корыта, бабы хохотали. Кузька ж с размаху влетел в воду. Тутот-ка Фёкла – как-от чутьём! – признала сокола-мужа, ухватилась за ушато и – ну ташшить! Други ж бабы, слышь-ка, валялись по берегу и так хохотали, ажно животы-от понадрывали! Я емя гу:

– Лопнете! Мужика-от лечить надыть!

Фёкла скинула передник, замотала известно место свово мужа и он зафитилил к дому. Уложил я-ка ё на лавку, обмыл от грязи пострадавше место, и – за примочки. Ну-у. Зад, слышь-ка, распухал на глазах. Кузька орал от жалости к себе. Я гу:

– Терпи ужо.

Дородная Фёкла сновала по избе:

– Терпи ужо, терпи.

Тожно не выдержала и по-нес-ла:

– И чевой-то тя ниде низзя ставить одного?! И вечно ты влезешь куды-от, покель не схлопочешь! Ну чиста беда-от с тобой!

Тут-от и того прорвало:

– Трындит и трындит! Мочи нет от ейного лая! Куды-от зенки пялишь? Аль мужнего зада не видала? На, мотри!

Сам-от приподыма-атся:

– Выгодней собаку доржать с мерином!

Та остановилась:

– Чевой-от?

– Також собака на хозяина не лаят, а мерин – не лягят!

Фёкла насупилась и побегла к Марфе жалиться на свою долю. Кузька послушал-послушал ё и гыт:

– Ну и баба – чисто ентот горшок: чего ни влей – всё кипит! Слыш-ка, остынь, не то встану – ужгу! Я-ить бойкой!

Фёкла подскочила:

– Токо спробуй! Токо спробуй! Ишо позюкашь, спроважу под лавку!

Дед замолк. Мужики хохотали.

– Вот-ить чего быват, какот не вешать порты!

В сенях послышались шаги. Мирон подал знак успокоиться. Вошли Марфа с Пелагеей, за ними – Маринка и соседка Авдотья. Всё, что происходило в деревне, она узнавала первой.

– Доброго здоровьица вам! Со станции всякой-от груз подвезли и те, Марфа Макаровна, посылка.

Та поклонилась.

– Благодарствую. Микитка, слётай-ка по ей скоренько!

Тот, одевшись, выскочил.

Авдотья проводила его взглядом и спросила лукаво:

– Мирон Семёныч, чё-то у вас робята обличьем все в Марфу вышли? Шибко так-от любишь ё, чёль? Один Микитка в тя. Ну-у. Токо в плечах поуже. Вот ить и кумекаю я-ка, характерец евошный чей? Вы вроде оба спокойны. Никак в соседа? А?

Авдотья весело рассмеялась.

Мирон буркнул:

– Типун те на язык! Трешшишь, как-от сорока!

Марфа, кипятившая чай в медном пузатом самоваре, сгладила неловкую паузу.

– Не серчай, Овдотья! Мирон токо с Ирбея, пристал, не до смеху ему. А характерец Микитки – в сестрицу мою старшую, что в Туле. Она така ж заполошна, опеть, как и он, быстро отходит.

Микитка внёс посылку из Тулы. Мирон вскрыл её – по избе поплыл аромат тульских пряников. Самовар пыхтел, шипел как живой. Усевшись вкруг стола, все пили чай, смакуя гостинцы.

Овдотья нахваливала, прихлебывая чай из блюдца.

– Мотри, как-ить скусно! Благодарствую за угощение!

Марфа с Пелагеюшкой вышли проводить её.

Иван спросил:

– Тять, а чего-от, Кузька поменялся? Он-ить всё на печи лежал?

– Дык жись заставила. Помлю, бывало, приду к Лексею с Улитой. Та скажет:

– Кузька, почини клямку!

– Угу.

И – ни с места. Лексей крикнет:



– Корову погони-ка!

– Угу.


И – тамож.

Живы были б Улита с Лексеем – не жонился б, нет. Как-от схоронил их, тутот-ка от мух в избе темно стало. Тараканы с клопами роем побегли. И кусаться начали! Ну-у. Бывало, кичась, идёт он гоголем по деревне, а весь покусан – места живого нету! От он скоренько себе-ка Фёклу присмотрел и к ней переехал в Малу Урю.

Она бабишша хошь и не в кажну дверь протиснется, однако добра, смирна и Кузьку жалет. Ну-у. А будя тот понадурит, раззудит её, тоды уж могёт и под лавку его спровадить.
3

С началом святок Микита и Маринка пропадали на вечёрках. А там – что ни день – свои поверья. Девчата гадали по курице, по песням ряженых, по колоскам, по лаю собак…

Подружки смеялись.

– Ох, Маринка! Свадьба выпадат те!

– Ишо-от чево! Пушай токо попробоват сунуться – укажу от ворот поворот!

А после святок прислал Алёшка сватов, и покрыли Маринке голову: переехала она жить к нему.

Вскоре подошла очередь и Микитку женить.

К тому времени хозяйство Мирона уж было крепким, зажиточным, потому выбирали будущую сноху не торопясь, с достоинством. Девок в деревне было немало, а у вёрткого Микиты и вовсе отбоя не было. Но хотелось, чтоб и эта сноха пришлась по душе, а главное – хозяйкой была б. Потому Микитку не спрашивали, искали сами.

Выбор их пал на Маримьянку, старшую дочь большой крестьянской семьи Лобановых из соседней деревни. Невысокого роста, ладная, справная, круглолицая, она была скромной и работящей. К тому ж оказалась чуткой и доброй.

Мирон уверял отца её при сговоре:

– Ты, Кистинкин, не пожалеешь!

Обе стороны выбором остались довольны, а Лобановы отдали за дочерью главную ценность семьи – швейную машинку. Для Маримьянки, не знавшей Микитку и после сговора, свадьба прошла как в тумане. А вот Масленница, праздник молодожёнов, запомнилась. И «стенной бой» на сырной неделе, и «взятие снежного городка» на Червянке, и вкусные поджаристые пористые блины, облитые горячим маслом и брагою. И катание с гор на санках.

– Катались токо шесь пар молодых, а как от подошёл наш черёд, собрав всю силушку, я-ка поклонилась на все четыре стороны и – в санки. Тутот-ка закричали все-ка, зашумели! Тожно Микитка подхватил мя и – три разы у всех на виду поцеловал. Срамно-от как! – Маримьянка зарделась, припоминая. – А нежонатые парни не отпускали санки и кричали: «Пушше, пушше, подмажьте-ка ишшо – шибче пойдёт!» Опосля катались на конях по улицам: кажна пара в своих санях, обгоняя друг дружку.

Микитка кричал:

– Шибче, шибче гони!

Тоды отстранил возницу и взялся за вожжи. Ох и натерпелась я-ка страху, обмирая на кажном раскатанном повороте. Сани ить резко заносило, и мы-ка чуток не вылетали из них! Однако ж, запомнилось!

Она задумалась.

– А чего ж енто тако – любовь? Изведаю – жись длинна…

Первая их дочь, Александра, прожила только полтора месяца. В 1911 родилась Надежда. Следом, наконец, появился долгожданный Микиткин наследник, в честь Ивана наречённый его именем.

А тут и другая война началась, теперь уж с германцем.

Криком закричали на деревне бабы, провожая на фронт мужиков. Ивана не взяли по болезни, а Микитку забрали.

Вскоре, получив известие о смерти Алёшки, вернулась назад в семью и Маринка, ведя за руки двух малюток: Володю с Грушей.

Чтоб побаловать ребят, сноха с внучкой готовили репню – кашу из тёртой репы с крупой, вкусную репницу – похлёбку из варёной репы с солодом и толокном. Но более всего детвора любила парёху. С вечера набивала Марфа мытой морковкой или репой горшок и на лопате сажала его вверх дном в тёплую печь на всю ночь. А утром уплетали её дети и взрослые за обе щеки. Так в делах и заботах шло время.

От сына Микитки вести приходили редко.

В 1916 году его старшей дочери, Надьке, исполнилось пять лет. Мирон любил внучку и при случае баловал. Ради неё съездил на ярмарку, привёз отрез красивого зелёного цвета, выменяв на мешок зерна.

Маримьянка сшила дочери нарядное пальто с пелериной.

Внучка подарку обрадовалась и без конца носилась в пальто по двору, чтоб обнову увидели все.

Согласился Мирон и на уговоры Маримьянки свозить её с детьми в отчий дом. Стали ждать санного пути. А пришёл рекостав – поковал дед лошадей и рано утром запряг в кошёвку тройку.

Надьку с Ваней обрядили в шубы, катанки, сверху завернули в тулупы, на тулупы же уложили в солому. Рядом уселись Мирон с Маримьянкой. Сани тронулись. Дед наблюдал, как внуки вертели головами, глазея на зелёные, в мохнатых снежных шапках, кедры, на птиц, перелетающих с дерева на дерево, на синее небо. Но под ухом убаюкивающе скрипели полозья, слышалось равномерное постукивание копыт лошадей, и постепенно звуки куда-то уплыли, а веки сомкнулись.

Мирон оставил у сватов сноху с внучатами и уехал.

А Надька с Ваней вскоре обзнакомились и нашли общие игры с младшими Лобановыми: Егоркой и Физой.

Егорка был меньше Надьки ростом, но старше на десять лет.

Легко вскарабкавшись на крышу сеней, он бегал, бросаясь снежками. Та расплакалась.

Подошёл дедушка Константин:

– Не плачь, мнучка! Я те-ка салазки сделаю.

Надька перестала хныкать, а он и впрямь сделал ей салазки-лоток. Взял доску толстую, намазал её снизу помётом, кизяком, полил водой и поставил на мороз. Потом ещё раз полил и подморозил.

Надька радовалась, катаясь с горки.

– Ух! Какот здорово! Быстро! Ух!

Подбежал Егорка

– Катасся?! Отдай! Я-ка буду ездить!

И дёрнул за салазки.

Но не тут-то было! Хилая Надька вцепилась в них – не оторвёшь!

– А-а, дык ты так?!

Он взял и сломал их.

– Ой-ой! А-а-а!

Надька заныла противным писклявым голосом, побежала:

– Тетеря косой!

Тот бросил салазки, догнал, с силой толкнул с горки в снег. Она покатилась кубарем и вся в слезах пришла жаловаться.

Бабонька Афанаска заругала Егорку:

– Чево-от ты пристал к робёнку?! Ить прут озьму и ошшаулю!

На Егорку это временно подействовало – он отошёл.

– Мнучка, кажи-ка нам-от ново пальто.

Тут же забыв про Егорку и обиду свою, Надька прошлась туда-сюда по избе, влезла на скамейку, встала на цыпочки…

Егорка, улучив момент, поманил её пальцем:

– Иди-ка сюды-от! Чевой-от скусненькое покажу!

Она подошла.

Он указал на стоявшие у крыльца новенькие грабли.

– Лизни-ка-от их! Оне-ка знашь каки сладки стали на морозе!

Та посмотрела: грабли и впрямь стояли покрытые инеем, будто сахаром. «Надыть спробовать, тако ж ли?»

И только са-амым-от кончиком язычка и лизнула! От внезапной боли закричала, из открытого рта полилась кровь и прямо на новое пальто. Было и больно и жаль пальто.

На сей раз Егорку прутом всё ж отходили!

А когда Надька приехала к ним ещё через два года, Егорка был уж парнем и дружил с Полиной, учительницей. Увидев их вместе, Надька громко заявила.

– Фу! Тетерю ишо-от и учительница полюбила!

Тот опять ей выдал, а женившись на Полине, ухал в Канск, и больше им встретиться не привелось.

Прозвище ж Тетеря Косой прилипло к нему вот почему. Работы в деревне всегда невпроворот, особенно в жаркую, страдную пору. Известно: летний день год кормит. Потому в больших крестьянских семьях младшие дети в течение дня находились на попечении детей постарше. Тем самим хотелось поиграть, а тут за братом или сестрой ухаживать надо, ну и старались они, чтоб малыши больше спали.

Так сёстры его, Манюша и Праскева, много поили Егорку маковым молоком. Потому тот всё спал да спал, и от длительной спячки что-то приключилось с глазами: он стал раскосым. В деревне ж прозвище легко пристает, вот и к нему прилипло.

Вернувшуюся внучку Мирон начал обучать езде на лошадях. Та призналась, прильнув к нему:

– Мне-ка енто пондравилось.

Тот улыбался.

Вскоре она уже легко каталась, даже запрягала сама. По правде сказать, не всё обходилось гладко.

Раз он усадил её на лучшего рысака табуна Ваську. Всё шло нормально, пока не решилась она проехать «с ветерком», как ездил Егорка. Выехала за деревню и пришпорила коня, а тот был с норовом и взбрыкнул. Она вылетела из седла, упала в траву и лежала, жалея себя, а конь смирно стоял рядом. Потом, ойкая, поднялась и влезла в седло. Только уселась – опять пришпорила, и тот снова взбрыкнул, теперь уж встав на дыбы. На сей раз она шибко ушиблась, и, испугавшись, долго лежала.

Дед зашагал к околице. «Побегу-ка искать: не случилось чего-ль?»

И тут не поверил глазам: норовистый Васька склонился перед внучкой, а та карабкалась в седло, едва подтягивая ушибленную ногу.

Только уселась, конь выпрямился и легко понёс её назад в деревню. С тех пор они подружились.

Вскоре после её приезда взрослые уехали на пашню, а Надьку оставили присматривать за спящим Ваней. Ему было только пять с половиной лет, а ей уж семь с половиной. Оставили им и Ваську, наказав приехать, если вдруг какая беда. Мало ли чего!

Вот сидит она дома. Глядь – какой-то солдат по двору шныряет. В стайку заглянул, в конюшню, в мучник и к дому направился.

Надька будить Ваню не стала, шмыгнула во двор, а когда солдат вошёл в дом и склонился над спящим Ваней, скоренько запрягла Ваську. Конь почуял её настроение. Едва она уселась, как он перемахнул через прясла и поскакал.

– Ну, чевой-от случилось! Надька едет, и одна!

Мирон смотрел на дорогу, приложив ладонь ко лбу козырьком.

Ишо не доехав, та крикнула:

– Солдат по избе шнырит!

Дед вскочил на коня и – домой, следом потянулись остальные. В избе увидели сидящего на лавке Микитку с Ваней на руках.

Надька же никак не могла привыкнуть к нему и долго ещё звала «солдатом».

Вместе с ним вернулся с войны и односельчанин Григорий Буряк. Он просватал Маринку, и ушла она с детьми жить к нему.


4

Мужики привезли новость, будто от престола отрёкся царь.

– Верить аль нет?

Всякий решал по-своему.

– Чево-от дале будет?

– Никак конец света!

– Свят! Свят!

Микита, дымя трубкой, важничал и подолгу спорил о чём-то с Иваном, произнося непонятное слово «комитет».

Надька недоумевала. «Хто енто? Зверь такой-от чёль?»

Время шло, всё оставалось по-прежнему, на своих местах. О конце света не извещали, и все успокоились.

Среди зимы в деревню понаехали ирбейские и назвались комитетом.

– Ах! Вон ить чего! Енто люди!

Комитетчики объявили:

– Весной-от будем землю делить всем поровну.

Мужики загалдели.

– Как-от поровну? И тем, кто горбатится в поле дотемна, и тем, кто на печке лежит?

– Остыньте! Вашего никто-ка не отымет. Землю помещиков Гружевских поделим.

Но весной власть сменилась.

В деревню ворвался один из Гружевских вместе с чехами и казаками. Комитетчиков постреляли, а тем, кто пытался заступиться, всыпали плетей. И коней у мужиков увели.

Хозяйство Мирона не тронули, видно, из-за Ивана.

И пошло-поехало! Редкий день и ночь в деревне было спокойно. Уйдут одни – едут другие. Кто только не был: то «белые», то «красные», то «зелёные», то «синие».

Каждый свою власть устанавливает, требует в отряд людей, да коней, да провизию. За огородами ж всякий раз кого-нибудь расстреливают.

Вот так же ворвался в деревню отряд ачонцов.

Мирон вбежал в избу:

– Молодых девок и баб ишшут! Пелагеюшка, Маримьянка, Маринка, Надька – полезайте в подпол!

– Ох! – Маримьянка всплеснула руками. Она ходила на сносях и едва сползла вниз. Мужики набросали на них сверху всякого тряпья. Ребятишки забились на печку. В избе остались Марфа с Мироном да сыновья.

Егорка был на заимке Ширшиковых: пасли жеребят.

В дом вбежали чужаки:

– Куды-от молодых баб подевали?

Мирон про себя отметил: «Парни-от все-ка молоды, сильны.»

– В волости.

Отворилась дверь. Вошёл их старшой.

Ивану почудилось что-то вроде знакомое в повадках его. А когда тот, пнув кота, уселся на лавку и, гнусавя, заговорил, требуя коней, сын встал:

– Однако ж, ты-ка, ваш бродь, жив и здоров! И, вижу, забыл о Ляо-Яне?

Голос его был чужой.

Мирон всё понял и напрягся.

– А-а, всё ж узнал! Изволь-с гостей принять!

– Ты мне-ка не гость! За один стол я-ка с тобой не седу!

Старшой стал цедить сквозь зубы с откровенной брезгливостью:

– А мы тебя усадим! Изволь-с, герой ты наш! Тебе противно со мной за одним столом сидеть? Жалеешь тех, кто лёг под Ляо-Яном? А мне не жаль! Каждому своё! Мне выпало счастье ещё повоевать и я своего не упущу! Плевать мне на тебя и слова твои! Вот всех твоих мужиков заберу, и будут они мне служить и за меня воевать. А ты! Как был ты мужицким лаптем, так им и остался! Крестьянин!

Иван крикнул, выплёскивая накопившуюся боль:

– Крестьянского роду свово я-ка не стыжусь. Род наш не знат мужиков, прятавшихся за спинами других!

– Нно-но, поговори мне! Не то быстро в расход определю!

Схватил тот его за грудки и с силой толкнул.

Едва стоявший Иван покачнулся, падая, ударился о край стола. Нестерпимая боль опять захватила грудь.

Микитка подхватил его.

Закричал с испугу сын Ивана, Андрюшка.

– Ба! Да ты и сам сдохнешь!

Старшой ощерился, выскочил за дверь.

За ним ушли остальные и увели коней.

Забрали и Ваську. Он долго призывно ржал, и, пока отряд стоял в деревне, не давал оседлать себя, вставая на дыбы.

Ребятишки на печке зашевелились.

– Тятенька, я-ка как от саблей дам!

Трёхлетний Андрюшка всхлипывал.

Враз обессилевший от боли Иван прошептал:

– Ну-ну, ты-ка подрасти от тока чуток!

А девки сидели в подполье ещё два дня. Поднялись, как отряд ушёл и увёл с собой пойманных молодых девок да постреляв тех, кто пытался заступиться за них.

Маримьянку вытащить не удалось. Натерпевшись страху, она преждевременно рожала прямо в подполье, а принимал роды Мирон.

Родившийся Николай прожил только полтора месяца.

Червянские парни и девки после набега ачонцев поначалу ушли в тайгу на зимовье Ширшиковых, прхватив уцелевший скот.

Но как быть без припасов? Потому догадались устроить дозор на сопке перед деревней.

В ней оставались только старики да малолетки, если приближались чужаки.

Перестали прятаться от красных: те не мародерствовали.

Беда пришла в самом конце войны: налетели ночью белые и порубили стоявших в дозоре. Погиб и Осип. И повернула деревня к красным.

А в сердце Мирона со смертью сына поселилась тревога и не уходила.

Во всей Червянке не осталось семьи, которую не порушила, не разделила бы эта измотавшая душу и жилы война! Притихли осиротевшие избы. Зиму прожили скукожившись.

Пришла оттепель, побежали ручьи. Погреться на солнышке притулились на завалинки старики: вели разговоры, вспоминали прошедшее лихо.

– Будь оно неладно!

– Рано ноне затаяло – долго снег не сойдёт.

– Мотри, птицы вьют гнезды на солнечной стороне – к худому лету.

– Ну-ну, Левонид-от гыт, будто лёд по затонам ко дну идёт.

– И на Червянке тож.

– Худой год грядёт гли нас опеть, чижолой.

Помолчали.

– О! От-ить и он! Лёгок на помине!

Мимо них прошёл, поздоровавшись, Леонид.

– Опеть промышлять в тайгу побёг.

– Дык настрогал-от: полон дом. Токо успевай подавать емя!

– Ну-у.

– Мотри: чевой-то к Мирону завернул.



– Доброго здоровья вам! – Леонид ступил во двор.

– Доброго здоровья!

Мирон с сыном и внуком чинил бороны.

– Заходи, Левонид. В тайгу никак собрался?

– Дык схожу, могёт, пымаю каку зеваку. Мужики сказывают, зайцы ноне ушлы пошли: петли обегают.

Почесал макушку. Семья большая, да одни девки – мал мала меньше, потому промышляет, чем может.

Тут он вспомнил:

– Мирон Семёныч, с прибавлением тя-ка!

– Ну-ну, мнучка-от, Галина. Благодарствую на добром слове.

Мирон помолчал.

– А скоро уж осемь годков мнучку Ваньче сполнится.

Сосед подмигнул Ване, помогавшему деду с отцом:

– Сурьезный он у вас!

– Дык мужик ить растёт!

– Слышь-ка, Мирон, забыл-от те сказать: нова влась сзыват на сход и мужиков, и баб.

– Ну-ну?


– Дык я-ить никак в толк не возьму: чево-от бабе в собрание лазить? И об чём-от оне брехать будут?

– Поглядим.

Собрание вышло жарким: выбирали новую власть из своих же, деревенских. Да порешили земли каждой семье дать столько, сколько в силах она обработать.

– Слыхано-ль, на кажного едока и даже-ить на бабу землю дают – токо работай!

– Нет-нет! Обработам! Ничё! Чево-от нам, впервой чево-ль землицу видим? Енто без земли мужик-от сирота! – Рассуждали Мирон с Микитой после схода. Им на семью вышло двести десятин.

– Дай-от Бог, и Иван опеть поправится…

А дома ждала худая весть – искусала внука бродячая собака.

С того дня он стал плохо спать. Всё кричит.

Микитка посмотрит:

– Надыть свозить Ванчу в больницу… Ну вот уже посеем, тоды…. Вот пожнём, тоды…. Вот уберём, тоды.... Своди-ка его к бабке. Испуг-от с ним. В Ирбей, в больницу-ить мотаться пятьдесят вёрст.

Всё некогда – землица не ждёт.

Наконец, урожай убрали, управились с хозяйством и повезли Ваню в больницу. А у него уж скоротечная чахотка приключилась…

Долго все горевали, да ведь Ваню-то не вернёшь! Остался Микита Зыков без наследника.

Другой весной отошёл Иван. Марфа с Мироном вовсе почернели от горя! Ну-ка, почитай враз похоронили двух взрослых сынов и внука! Мирон пытался бодриться, утешая жену, за эти дни ставшую старухой:

– Марфушка, – подходил он к ней, – припомни-ка, сколь ить вного всякого повидали мы-ка на веку. Ить сдюжили!

– Растеряла я-ка силушку и надёжу. Нет боле мочи моей!

– Как-от растеряла? Мотри, каки внуки растут! И радуют-ить оне и ждут твово лучистого взгляду и ласки! Ты-ить какож красива и люба нам! Надыть жить, Марфушка!

Та улыбалась одними губами. Знала она о безотчётной любви его, крепчавшей с рождением каждого ребёнка и внука. Стараясь пережить горе, ушла Марфа с головой в заботы: главная ведь хозяйка в дому. Проводя время за кроснами и веретеном, как и раньше, смотрела, чтоб было чисто в избе, да не валялась по лавкам посуда, чтоб была накрыта еда и вода, чтоб хорошо просеяла золу детвора. Считала, сколько осталось хлебов решетных и ситных и сколько надо выпечь завтра. Сколько мыла и золы уйдёт на стирку. Да чисто ли отстирано и отполоскано растянутое во дворе бельё.

При этом по-прежнему успевала побаловать внучат вкусностями.

А вечером в субботу доставала из сундука праздничную одежду, а обувь – из короба.

– Девки, покатайте-ка рубахи и сарафаны.

Те брали рубель и катали.

В воскресенье будила всех на зорьке. Мирон открывал занавески, оберегавшие от копоти святые образа в переднем углу, ставил и зажигал свечи. Сотворив молитву, все обряжались в праздничную одежду, торопились в храм. Перед церковью, в кустах, скидывали старые обутки, доставали новые. А выходили из храма, опять меняли обутки в кустах. Дома снимали праздничные одежды, прятали в сундук до следующего выхода. Пропускать службу было нельзя.

Но всё больше парней, да и Микита, уклонялись от неё, а придя – не крестились, не вторили молитв за батюшкой, шептались. Глубоко верующего Мирона это коробило, и он не единожды увещевал Микиту.

23 мая, как обычно, копая коренья для лекарств, Мирон снял лапоть и босой ногой встал в борозду. Нога терпела.

– Завтре сеем хлеб, – сказал он Миките.

Через пять дней вышли бабы сажать овощи, спровадив с огорода мужиков:

– Идите, идите, не то-от уродит пустоцвет!

Микитка не уходил:

– Брехня!

Марфа урезонила:

– Не ерепенься! Свези-ка Надьку к деду на гумно – посеял, ан нет ли он ячмень.

Делать нечего. Микитка запряг в телегу коня. И покатили.

Проехали уж половину пути. Глядь, посередь дороги лежит – не шелохнётся – длинная змея: греется на солнышке. Растянулась во всю длину – никак её не объехать.

Микитка возьми да и хлестни её плеткой.

– Пшла!


Та завертелась, зашипела: вот-вот прыгнет! Тут он опомнился и – ну стегать коня. Тот понёс. Змея же – прыжками вдогонку. А Микита, прижав к себе Надьку, погонял и погонял.

Насилу ушли от беды!

На взмыленной лошади влетели они в ворота двора. Мирон был дома. Увидев неладное, подбежал.

– Чево-ль тако?

Те принялись говорить наперебой.

Он остановил:

– Ну-ка, мнучка, обскажи-ка сызнова!

Надька рассказала.

Дед снял вожжи и отходил ими Микиту:

– Думай-ка наперёд дела!

А сам ушёл к мучнику.

– Господи, прости ме-ка слабость! – услышала подбежавшая Надька и на цыпочках вернулась назад.

В ту осень открылась не работавшая в войну школа, и Мирон с Микитой отвели учиться Надьку. Но той не приглянулся школьный труд. И, часто хворая, при случае, надо и не надо, пропускала она школьные занятия. Бабушка Марфа поругивала её, но дед, души не чаявший в сноровистой по хозяйству внучке, заступался.

Вот и ноне, набегавшись на морозе, накатавшись на салазках, забралась Надька отогреваться на печку и заснула. Управившись по хозяйству, вошёл в избу Мирон:

– Трешшит мороз-от!

Иванов Андрюшка засмеялся.

– Не слысу!

– Ох, шибко! Лютует!

Дед снял катанки, примостил к печке сушиться. Увидев спящую, раскрасневшуюся Надьку, потрогал лоб.

– Сызнова горит!

– Деда, сказку, сказку!

– Тутот-ка дедонька наш-ка мастак, – проговорил Егорка, сучивший дратву.

Внучата на полатях нетерпеливо постукивали.

Дед достал Библию, сел за стол. Подкрутил в лампе фитиль, опустил стекло и, поглаживая бороду, начал читать. Ребятишки, свесив головы, слушали…

Только закрыл он Библию, отворилась дверь. Марфа с Маримьянкой внесли в избу намороженные молочные круги, поставили на печь оттаивать.

– Егорка, слетай-ка по пельмени. И ягоды захвати.

Тот сбегал в кладовую, насыпал в горшок пельменей, зачерпнул из кади брусники и, вернувшись в избу, пересыпал её в чашку – ягоды стучали, будто камушки.

Меж тем, Марфа приоткрыла устье печи – потянуло ароматом запекавшегося гуся. Ребятишки соскочили с полатей, подбежали к бабушке, втягивая носом восхитительный аромат и набирая тайком в горсти ягоду. Мороженая, она была слаще.

Сели вечерять. Хлебали ложками из общей чашки пельмени, потом ели запечённого гуся, а вприкуску – резаную капусту с конопляным маслом и солёными маслятами. Запивали квасом и морсом.

Дни стояли молосные.

Перекрестившись, вышли из-за стола. Пелагеюшка встала последней, оперлась о притолоку головой. Со смертью Ивана посыпались её волосы, и от былых кос остался только след.

– Тятенька, мамонька…– Она говорила негромко, – спросить вас хочу: позвольте ме пойти замуж за Василия Девичьего?

Мирон повернулся к ней.

– Дык ить он-ка внога моложе тя, опеть не шибко в работе горит!

– Ну-ну, да ить жись нимо идёт. А век мой могёт быть и долгим. Истомилась уж я!

Сноха подняла свои ясные очи.

– Коли так, выходи.

– Не вековать же те-ка век одной! А Иванушку уж не подымешь!

Марфа заплакала.

– Ты-ка ить гли нас не сноха, а дочь родна!

Пелагеюшка обняла её.

– Мамонька, тятенька, видит бог, никогда б не покинула вас, а, видно, так на роду ме написано. Да и разе уезжаю я из Червянки? А Ондрюшка пушшай приходит и живёт у вас, скоко захочет.

Услышав своё имя, тот потребовал:

– Скаску!

Мирон через силу улыбнулся. Он знал их много и умел рассказывать так, что даже взрослые дети и внуки слушали с удовольствием.

– Деда, постой, без меня не сказывай! Я – мигом! Вар-от токо принесу! – Егорка выскочил в сени.

А вернувшись, сказал:

– Во дворе Надькина учительница обметат с катанок снег.

– А, батюшки!

Маримьянка загремела у печи посудой.

Марфа опустила веретено.

– Чего-от теперь?

Постучавшись, вошла попадья. Уж много лет учила она детей в церковно-приходской школе. Перекрестилась, став лицом к переднему углу, поздоровалась.

– Доброго здоровья, Господь Вас спаси!

На её приветствие ответили хором.

– Будь здрава, матушка!

Мирон пригласил гостью.

– Милости просим к столу, отведать чем Бог послал.

Усевшись, попадья начала:

– Мирон Семёныч! Марфа Макаровна! Вынуждена зайти к вам из-за внучки вашей: уж очень внога она-ка пропускат!

– Дык ломота ж у ней-ка, – сказал Мирон в оправдание.

– А пошто она-ка ноне и намедни с горки каталась, а в школе-ить не была? Видели ё-ка на салазках.

Мирон нахмурился. «Ох уж ента попадья!»

– Мирон Семёныч, время ноне тако: без грамоты не проживёшь! Пошто вы ей-ка потакаете?

Попадья глянула сурово.

– Наговоры. Напраслину возвели. Ить вон она-ка, на печке! Жар у ней-ка! А грамота…

Он помолчал.

– Дык хрестьянска-ить девка она, хошь и скольшица. А тутот-ка главно – енто по хозяйству справляться. Она ж на пашне со мной-ка вровень и боронит, и убират, и коней запрягат, а придётся хлеб спечь, чево спрясть, соткать – всё знат и умет похлешше другой бабы!

Дед перечислял с неподдельной гордостью.

– А вы гыте: «Грамота!» Да ить к чему она ей-ка?! Книжки читать хрестьянской бабе некоды.

Так говорил дед, а значит, никто более упрекнуть её не посмеет. «Под дедушкиной защитой я-ка!»

Надька ликовала. Стыдно ей было признаться, что выходя «дыхнуть воздуха», укутанная бабушкиной шалью, она успевала пососать снегу. К вечеру горло начинало саднить сызнова.

«Ура! Завтре опеть не идтить в школу!»

Этот разговор дедушки с учительницей она запомнила на всю жизнь. Правда, к чести Надьки сказать, она не винила дедушку в том, что осталась неграмотной.

– Кака ж дура я была! Кабы б поворотить всё-от сызнова! А ить дважды жись не проживёшь! – не раз говорила она, рассказывая об этом своим детям, внукам и правнукам…

Попадья ж в тот вечер ушла поздно. Егорка проводил её, а Мирон, обернувшись к переднему углу, просил прощения у Бога, что перечил попадье.

– Попадья-ить! Однако ж, тутот-ка дело не в грамоте, в другом. Гли хрестьянина ить главно – земля, хозяйство да красота. Земля – кормит, хозяйство – прибыток даёт, красота – врачует. Вот ради чего и жись идёт!

Ради них не щадил он живота своего и домочадцев. И внучку безотчётно любил за умение работать. Семья справлялась с хозяйством, растила его, как мать – дитя, не зная отдыха.

– Потому совесь моя перед миром и попадьёй чиста.

Настал Великий пост.

К нему готовились ещё с лета: насушили, наварили много растений и грибов, заготовили бочонки конопляного, макового, подсолнечного масла, кади с грибами, огурцами, вволю овощей всяких, в том числе и редьки, которую Маримьянка доставала по утрам из кади с холодной водой и смешивала с давленой картошкой. Все ели, запивая квасом, а она спрашивала:

– Ну-ка, с чем пироги печь?

– С грибной икрой! – крикнет Надька.

– С капустой и картошкой, – скажет Андрюшка.

– С черёмухой, – попросит Микита.

– С молковкой! – запрыгает Галька. – И исё кисель и компот!

На Маримьянке теперь лежала вся работа по дому: на заре встать, подоить коров, поставить квашню, приготовить еду, выпечь хлеб, тут же постирать одежонку, чтоб не топить печь дважды. Накормить всех, убрать, посмотреть ребят, а там и на пашню поехать.

При этом она каждый год рожала. За Галиной, в двадцать первом, родился Николай и опять прожил только полтора месяца, Соня – два месяца, полтора – Александр.

Потом родилась Таисья, а за ней – Анисья. Весной двадцать седьмого года – Нюрочка.

Марфа же таяла на глазах.

Мирон отгонял худые мысли.

«Могёт, отойдёт?»

Однако ж годы были уж не те. Не вынесла горя, не справилась с собой всегда сильная Марфа. Понемногу угасая, летом 1927 года умерла. Она лежала необычно строгая и молчаливая, а полуторагодовалая внучка Анисья стояла рядом и всё теребила концы её платка, требуя внимания и ласки.

Все как-то враз осиротели – трудно было свыкнуться с потерей. Не хватало её глаз, её поддержки, заботы и рук.

А лето выдалось урожайным. Жито клонилось к земле тяжёлыми наливными колосьями. Поэтому вместе со всеми выехала на пашню и Маримьянка, лишь исполнилось Нюрочке полтора месяца. Двести десятин надо было прибирать.

Работали споро.

Настала пора обеда. Пока Маримьянка раскидывала стол, Мирон отломил краюху ржаного каравая и, присыпав солью, ел, запивая родниковой водой. За ним потянулись Микитка и Егорка с Андреем.

Подошла Надька.

– Деда, разе скусно?

– Слашше хлебушка с водицей нет еды! Ить силушку свою землица отдаёт зерну, как-от мать – дитю. Потому человек хлебом и живёт.

Отломила и Надька краюху, испробовала, однако ж ничего не поняла.

– Слышь-ка, Микитка, не поспевам мы. Рук ить скоко: ты с Егоркой, ну Маримьянка с Надюхой и Ондреем. Оне-ка тут наравне со всеми, а ить внучке токо пятнадцать, а внуку и вовсе десять. Ну и я.

Мирону уж исполнилось восемьдесят шесть.

– Ить стар да мал – дважды немочен. А как-от потерям зерно?

Он помолчал, будто собирался с силами.

– Позови ужо кого в помочь. Токо на страду! Теперича уж ты-ка хозяин!

Скоро уж все хлебали молочную тюрю.

Полуторамесячную Нюрочку и двухгодовалую Анисью оставляли на подросшую семилетнюю Тайку. Та заиграется да и забудет Нюру накормить. Она проснётся и горько плачет. Тогда Тайка нажуёт хлеба в марлю, даст маленькой.

Вскоре Нюрочка захворала.

Однажды, наигравшись, вбежала Тайка в избу, а Нюра померла. Дома ж никогошеньки из взрослых нет. От ужаса и отчаяния запричитала-заплакала в голос Тайка, а за ней – Аниска.

Услышав плач, вбежала соседка, а, увидев, что произошло, сказала Тайке:

– Поезжай-ка на пашню, зови-ка всех. Сказывай – умерла Нюра.

Тайка запричитала пуще.

– Ой-ой! Куды-от ехать?!

Соседка подсказала.

– Залазь на Саврасуху. Она знат, куды-от. Свезёт!

Села Тайка на козлы: на Саврасуху влезать побоялась. Едет и плачет. А Саврасуха плетётся потихоньку. Приехала. Рассказала. Все пришли. Похоронили Нюрочку. Детская смертность была привычной.

В следующем году опять собрали богатый урожай, и повёз Микита жену в отчий дом – повидаться. Там уж гостил и брат её, Егорка.

– Вы теперича с Микитой в хозяйстве главные?

Отвёл он Маримьянку в сторону.

Та утвердительно мотнула головой.

– Свёкор-от уж совсем стар стал.

– Оно-ка хорошо! Да-ить жутки дела творятся: отымают-от хозяйства!

– Мы-ка знам!

Подошёл Микита.

– Гружевских продали и усадьбу, и дом с мельницей, и землю, и сами уехали.

Маримьянка вставила.

– А Ортемьевых чево-от продали, чево-от пожгли и побегли!

– Продавайте-ка, сестра, хозяйство, да тож-от в город и подавайтесь! Сдается мне, добром всё-ка не кончится!

Маримьянка перебила.

– Ну ишо чево! Типун бы те сял на язык-от! Я-ка хочу-от хлеб свой есь, а не бегать по лавкам с сумочкой, как-от твоя Поля!

– Мы-ка не кулаки-ить, не помешшики. Никто на нас не батрачит, – поддержал Микита. – Хозяйство наше справно, верно, да ить всё ж своим горбом нажито! Да и землю нова-ить власть дала! Люди-ить на миру-от всё видят! Не-е, нам-ка боятся неча.

С тем и уехали.

Дома всё обсказали Мирону.

– Ох, Микитка, нутром чую я чевой-то нехорошее, – ответил тот. – Гнетет тревога пушше и пушше, и лезет в башку всяка чертовшина. Пятого дня-от сон видал непутяшший: стою чевой-то в чужом будто месте с Татьяной. Вдруг кричат: «Микитку забрали! На хронт!» Я будто бегу, а Маримьянка с внучками машут мне будто, машут и удаляются. И тож на хронт… Чевой-то не так от всё.

А летом следующего года арестовали председателя.

– Враг-ить народа, сказывают.

– Какой-от враг? Свой-ка, червянской. Да и хозяин хорош.

Мирон пожал плечами.

Урожай убрали своими силами.

Свезли налог, а остальное – в амбар и на гумно. Намолотили всякого хлеба. Часть продали на ярмарке и всем справили новые наряды.

Егорка поехал в гости в Канск, а девки – хвастаться нарядами к подружкам.

Вечером в дом их не пустили охранники.

Мирон спрашивал растерянно.

– Куды ж нам-ка?

Те, наконец, ответили:

– Он – в завал!

– А чево-от брать с собой-ка?

– А ничево-от. Не след.

Так оказались они в бане.

А был конец лета. Холода настали.

Прилегли на полках и лавке. Во дворе мычали недоенные коровы, визжали свиньи, ржали некормленые кони.

Охрана бражничала, доставая из кладовой и погреба припасённый продукт, а в завале плакали голодные дети.

Аниска просила:

– Дём избу, ись хосю!

Обхватив морду припавшего к нему селетка-жеребца, молился Мирон. Слёзы текли по ввалившимся щекам.

– Господи, прости-от нас грешных! Христа ради, не дай хозяйству порушиться, а животине с голоду пропасть! Господи, надоумь, чево-от я делал не так? Землица-кормилица, как-от без рук наших проживёшь ли!

Микита обнял его.

– Тятенька, тутот-ка ишо разберутся. Знамо, оклеветали нас-ка, козни правят. Завтре утром разберутся.

Но завтрашний день ничего не изменил. Правда, дали им коня и одну корову.

– Не то рано с голоду сдохнете!

Потом выставили сундук и машинку.

Так прожили зиму.

В середине марта, только после вьюги закапало с крыш, выгнали их и из бани.

– Вон кулацкие морды – враги народа!

Мирон остановился и, глянув на испитое лицо охранника, сказал:

– Ты-ка враг от народа и есь: на чужо добро рот раззявил!

Микита схватил его:

– Тятенька, айда!

На огороженное верёвкой в краю деревни место согнали ешё, кроме них, семь крепких семей.

Плакали ребятишки. От потрясения уснула Маримьянка и спала четыре дня. Вызвали её сестёр из Еруля – Праскеву и Маняшу, и те повезли их с Аниской в больницу, в Ирбей. Там её немного подлечили, и, ещё тяжёлую, отдали в Еруль родителям.

Тайку ж забрала к себе приехавшая крёстная Дуня Трухина.

Всех остальных погрузили на подводы и повезли на озеро Колючее, станции Решёты, куда собрали таких же обездоленных из других деревень.

Март в Сибири – ещё зима.

Привезли в тайгу, дали палатки – живите. А у всех, кроме малых детей, ещё и грудные, мал мала меньше.

Натянули мужики палатки, разложили костры – согреться и тут же принялись для избы лес валить. Для русского мужика, паче сибиряка, это дело привычное. Да и за работой не так лезут в башку горькие думы. Внутри избы поставили печь-времянку, затопили её, раскалив докрасна, и собрали туда всех малых детей.

Остальные остались в палатках. Надька с Галиной обнялись, прижались к Миките, согревая друг дружку и меняясь местами у края, чтоб не окоченеть.

Но в избе было не легче. С потолка повсюду капала вода: дерево-то сырое. А спрятаться от капель негде. Потому детей уложили под нары, а там холодно: задувало в щели. Люди стали хворать и помирать.

Однако утрами всех взрослых уводили на лесоповал, а вскрылась Бирюса – на лесосплав.

Озеро Колючее было недалеко. За ним стояла деревушка, откуда не раз приходили молодые парни.

Один из них шепнул.

– Еслиф погонят на Колюче, не ходите – засасыват.

Федька Рублёв, Ванька и Фенька Черных (Ширшиковых) и Надька Зыковых стали говорить меж собой.

– Чего-от ждать?! Покуда все не околем?!

Поговорили с родными и решили бежать.

Стали готовиться.

Изодрав руки до костей, надрали лыка, сделали плот. Навязали лычат – не будут лишними, и всё спрятали, заприметив место.

Как ушли охранники веселиться в деревню – сели ночью на плот и переплыли бурную Бирюсу. Потом, сколько могли терпеть, брели по ледяной, обжигающей воде, чтоб сбить со следа погоню. И два дня шли берегом. За это время передрогли, поизносили одежду и сильно отощали. Под вечер добрались до станции Решёты.

Остановились у первого дома, вошли.

Федька, как старший, попросил хозяйку.

– Бабушка, Христа ради, дай нам-ка помыться и поесь.

Та кивнула.

Но тут вошёл дед и, сразу поняв по их виду, кто они, заорал:

– Ишо чего! Враги народа! Кулацко отродье! Вон!

Вышли за село, развели костер.

Обессилившие девчонки спросили:

– Перемыслим, куды-от грядеть: куды, Федь?

Тот проворчал:

– Не кудыкайте, пигалицы. Поболе-от пейте воды – голод не так будет донимать.

Стемнело.

Неслышно подошла старушка с полным подолом пирожков и сказала:

– Скоренько, имайте рукам!

А сама смотрела, как они ели, и утирала слезы.

Потом спросила:

– Сиротинки, храни вас Господь! Откеда вы?

Узнав, добавила:

– Ночью будет товарняк. Их мало охраняют. Садитесь и доедете до Канска.

Перекрестила каждого и ушла.

Так они и сделали. Спрыгнули с товарняка перед городом, чтоб их не засекли. Постояли, обнявшись: привыкли ить уже друг к дружке. Поплакали и разошлись.

Ширшиковых Ванька с Фенькой пошли к сродной сестре Нинке, где перезябшая Фенька, как сказывали потом, скоро захворала и померла от болезни, непосильной работы и голода.

Надька пришла к куме Дуне Трухиной. Это они с мужем Иваном приютили крестницу Тайку, её сестру. Из своей чёрной юбки Дуня сшила для неё одежонку и, приодев её в обноски, отправила в Большую Урю к тетке Татьяне Окладниковых.

Та сказала:

– Не-е, ты-ка дочь врага народа. А ить у меня-ка и так тятя живёт!

И никаких обносков не дала.

Дед Мирон молча выслушал. Он сильно сдал. Горе придавило его. Потом также молча оделся и сказал:

– Айда, мнучка!

Вышли.

– Чижало жить из милости, ждать, коды тебе-от скоко и чего подадут. Просить не могу. И так-от приютили. Ты уж прости их, слабы они. Не доржи обиды, мнучка.



Обнял за плечи.

Вдруг лицо его засветилось надеждой:

– Мерешшится мне, скоро вместе будем и заживём, поддарживая друг дружку. А покель айда к мому ссыльному другу Филимоновских. Он токо-токо из Централа.

Тот их встретил приветливо и пошел в Совет хлопотать.

– Устройте девку на работу.

Ему ответили:

– У нас нет места гли врагов народа!

Вернулись назад.

Хозяин достал браги. Долго говорили промеж собой в тот вечер два друга. Сквозь сон Надька услышала, как затянули свою любимую:
Глухой-от, неведомой тайгою, сибирской дальней-от стороной

Бежал-ка бродяга с Сахалину звериной узкою тропой…

Погодья бушует не смолкая, в избу родиму-от путь далёк.

Укрой-ка ты мя, тайга густая! Дозволь-ка забыться ме хошь чуток!


Надька слушала и вспоминала, как пели эту песню по праздникам в их доме, как красиво выводил её голос деда… и, засыпая, подумала: «Чисто про нас ента песня».

Пришли к Татьяне.

– Деда, а чего-ль тако красота? – спросила Надька.

Мирон заглянул в её зелёные глаза. Подумал: «И запомнила ить! Еслиф токо я был в силах закрыть ё от всякого зла!»

А вслух сказал:

– Твой-от прадед, Семён, привёз с собой в Сибирь пчелину семью и тутока пчельник ладил. Енто и есь красота. А Марфа, бабонька твоя, в порядке и чистоте, любви и согласии вас растила – тож красота. Кады мы-ка на пашне землицу холили, кака ж красота!

Вошли Татьяна с Митрием.

Дед встал на колени:

– Христа ради прошу, из милости: приютите внучку!

Митрей покачал головой:

– И-и-и! Самим-от тутот-ка де?

Надька заплакала. Дед обнял её:

– Сильной надо быть, слышь-ка, мнучка, сильной!

Та причитала:

– Да иде ж-от силу брать?! Избу ить нашу отняли!

Мирон опустил голову:

– Господь им судия! Те бражники, слышал я-ка, наше добро уж промытарили. Слабы оне, токо об утробе своей и думают. А ты-ка сильной будь! Верь ме, вного ишо чего будет разного на пути твоём, Надюха! Главно ж – будь сильной! А землица, она останется и дождётся хозяина. Надюха, мнучка, надо жить!

Нашептывал Мирон, вытирая пятернёй лицо её, мокроё от слёз.

Позже, тайком от Митрея, отвезла её Татьяна к дочкам своим, Большой и Младшой Аням в Малую Урю.

Там Надька прожила до другого лета и немного поработала на элеваторе станции Илимской.

Мирон радовался.

– Ишь-ка, чуток-ить поработала, а шестнадцать рублёв есь!

Он всё это время прожил рядом с внучкой.

Тем временем с Колючего побежали и остальные.

Последним ковылял Микита – распухшая до огромных размеров нога мешала идти. Он шёл, опираясь на руку тринадцатилетней своей дочери Галины, а та плакала, боясь за отца и за себя.

– Бегите, бегите без нас! – Не раз предлагал Микита друзьям своим, Стёпке и Ивану.

– Как-от можно? Пошпарим токо все вместе!

У Бирюсы их арестовали.

Галю по малолетству отпустили к своим, а Микиту отправили на переселенческий пункт, оттуда вместе со Степаном Черных (Ширшиковых) и Иваном Илюшиных этапом – на Дальний Восток.

Маримьянка с дочерьми Галей и Анисой приехала к куме Дуне Трухиной, где жила Тайка.

– Уж год нету-ка вестей. Сестрицы мои, Паша с Маней не приняли нас, испужалися: «Ты-ить кулачка, можно-ль принять!» А брат Егорка подсказал им: «Вы-ка увезите их куды-нибудь, не то-от будете из-за ней позориться. Она-ить кулацка морда!»

Маримьянка заплакала.

– Ох, Дуня, ить он работат в воинской части кладовшиком, партейный, живёт хорошо, а куска хлебушка не дал!

Дуня молча взяла её за руку:

– Пойдём!

В начале 1931 года Никита Миронович прислал письмецо.

«Живём мы-ка на прииске Стрелка Зейского района Читинской области…. Мытарствуем на золотых промыслах, а зимой промышлям белкой и соболем…. Сбирайте-ка всех и приезжайте!»

К тому времени Егорка «Котелок» работал уж охранником в Канске. Он и передал им, когда будут отправлять дальневосточный этап.

Настал день отъезда.

Была середина февраля, стоял крепкий мороз.

К станции подъехали сани. Лошадью правил Андрей Зыков. Рядом сидела Татьяна с Егоркой. Трухиных Дуня с Иваном о чём-то говорили с Маримьянкой.

Мирон, с утра не находивший себе места, кутался в старенький тулуп и, прижав к себе внучек, силился вспомнить что-то очень важное.

Состав уже был подан.

Ни родители, ни брат, ни сёстры провожать Маримьянку не пришли.

А вдоль вагона ходил и ходил Мирон.

«Как-от быть? Ить уезжают мнучки, дети Микиты, его семья»…

– Тятенька, айда-от с нами!

Дед вскинулся, он ждал зова. Он так ждал! Но путь преградила дочь Татьяна:

– И чего вы-ка девяностолетнего деда повезёте? Ить не сдюжит он долгого пути. Пушшай уж остаётся-ка со мной!

«Всё! Ехать низзя! Я-ка и впрямь ить буду гли них обузой!»

Свистнул паровоз, сначала коротко, потом протяжно. Облако дыма окутало состав. Он дёрнулся.

Все кинулись прощаться. Переплелись в обьятьях руки, запричитали женщины и девчонки.

Мирон говорил им:

– Простите мя-ка, коль обидел коды.

Отвернувшись, вытирали слёзы Егорка и Андрей.

«Почему? Чево это? Перед кем-от виноваты енти дети и женщина? Господи! Токо ить на тя одна надежа! Пошто же ты молчишь?»

Покатились, перестукивая, колёса.

А за вагоном, уцепившись, бежали Мирон и Егорка с Андреем. Они что-то кричали, но не было слышно слов.

Прижавшись к матери, сидели девчонки и, не отрываясь, смотрели сквозь слёзы, как быстро удаляются оставшиеся на перроне…. Вот уж скрылись из вида дедушка и братья…. Замелькали перелески, распадки, поплыла тайга – знакомые до боли просторы изгнавшей их Родины.



Достарыңызбен бөлісу:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   14


©netref.ru 2019
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет