Майкл Бейджент, Ричард Ли Эликсир и камень



бет11/30
Дата17.05.2020
өлшемі6.77 Mb.
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   30

10. Появление тайных обществ

К началу семнадцатого века герметизм существенно изменил характер западной цивилизации. Одновременно он вызвал к жизни силы, которые вытеснили его на второй план. Маги-одиночки, олицетворением которых были Агриппа и Парацельс, уступили место тайным обществам, или группам, таким, как самозваные розенкрейцеры или первые масоны.

Сместив акцент с трансформации личности на трансформацию общества в целом, тайное общество политизировало герметизм. В Англии в эпоху Елизаветы I и Джона Ди политизированный герметизм был теоретически разумен – по крайней мере, на первых порах. Разумен он оставался и в разбросанных по всему континенту анклавах, например при дворе увлекавшегося идеями розенкрейцеров курфюрста Пфальцского Фридриха, который в 1613 году женился на Елизавете Стюарт, дочери английского короля Якова I. Однако в 1618 году политизированный герметизм привел к общеевропейской катастрофе – Тридцатилетней войне, сравнимой по своим масштабам со Второй мировой войной.

Тем не менее непосредственно перед началом войны будущее виделось в розовом свете. За всю историю западного общества не так часто перспективы человечества выглядели столь многообещающими, а возвращение Золотого века представлялось неминуемым. Казалось, при помощи знаний, распространению которых способствовал герметизм, можно вылечить даже религиозные язвы того времени.

До эпохи Возрождения и Реформации все области знания в западном обществе объединяла Римско-католическая церковь. Практически все творчество человека – искусство, наука, философия, все механизмы общественной и гражданской жизни существовали под всеохватывающим покровом церкви. Для того чтобы заниматься исследованиями в любой области, нужно было, как правило, быть духовным лицом.

Возрождение и Реформация потрепали покров церкви, и он перестал быть всеохватывающим, перестал отбрасывать тень на весь спектр творческой деятельности. В шестнадцатом веке казалось, что новым связующим агентом становится герметизм. Несмотря на раскол между католицизмом и недавно сформировавшейся протестантской религией, герметизм сделал возможным более или менее единый и целостный подход к знаниям, преодолевший религиозные барьеры. Основной тезис герметической философии – взаимосвязь всего сущего – мог составить основу для формирования нового, не зависимого от религиозных разногласий «покрова».

Как бы то ни было, философы-герметики прошлого – Фичино, Пико, Тритеми и Франческо Джорджи – работали в рамках церкви; они были духовными лицами и умудрились примирить герметическую магию с католической доктриной. Даже такой фанатичный католик, как король Испании Филипп II, старался приспособить герметизм к своей набожности, и монументальным свидетельством такого приспособления является Эскориал. Во Франции во второй половине шестнадцатого века под руководством правоведа и писателя Жана Бодена сформировалось целое движение, стремившееся использовать философию герметизма как средство сближения протестантизма и Римско-католической церкви. Та же идея сближения была провозглашена итальянским доминиканцем Томмазо Кампанеллой, который провел много лет в тюрьме, прежде чем добился поддержки папы Урбана VIII. Впоследствии Кампанелла получил такую же поддержку во Франции от фактического главы государства кардинала Ришелье – несмотря на то что мотивы кардинала не были абсолютно бескорыстными. Среди католиков-герметистов был и известный иезуит Анастазиус Кирхер, который, помимо всего прочего, обучал французского живописца Никола Пуссена законам перспективы.

Возможно, Кирхер является самым ярким представителем герметизма в постреформаторской церкви. Он изучал философию, математику, греческий и древнееврейский языки, а впоследствии преподавал эти предметы. Подобно другим практикующим герметикам, он был искусен в изготовлении механических устройств, движущихся декораций и других специальных приспособлений для театра. Он занимался исследованием магнетизма. Приобретя телескоп, он занялся изучением астрономии и в 1625 году опубликовал свое описание пятен на Солнце. Он много путешествовал по всей Европе, стремясь увидеть как можно больше и проявляя ненасытное любопытство к происхождению всего, с чем он сталкивался: музыки, языка, религии, вулканических выбросов или лавы. Он даже спускался в кратен Везувия перед назревавшим извержением, чтобы собственными глазами увидеть происходящие там процессы.

После того как руководители ордена иезуитов отвергли его просьбу об отправке на миссионерскую работу в Китай, Кирхер испытал горькое разочарование. Тем не менее он поддерживал оживленную переписку с другими миссионерами-иезуитами, а также с учеными всего мира. Он проявлял особый интерес к тому, что в наше время называют сравнительным религиоведением. Он считал языческую религию древних египтян источником религий и верований практически всех народов – греков, римлян, евреев, халдейцев и даже индусов, китайцев, японцев, ацтеков и инков. Изучая более поздние и лучше документированные религиозные системы, он надеялся больше узнать об источнике их происхождения, то есть о Древнем Египте. Свод герметических текстов, полагал он, содержит ядро древней теологии, общей для всех народов. Он делал вывод, что любая религия содержит в себе экзотерический и эзотерический аспекты, и именно в эзотерических аспектах религий он искал их общий знаменатель. Примечательно, что благочестивый иезуит Кирхер «допускал возможность существования божественной истины во всех религиях прошлого, а также у иноверцев своего времени, до которых еще не дошло христианское послание…»290.

Среди корреспондентов Кирхера и самых преданных его читателей был шотландец сэр Роберт Морей, один из первых масонов, о котором сохранились документальные свидетельства его приема в братство291. В письме одному из своих корреспондентов Морей настоятельно рекомендует прочесть книгу Кирхера, посвященную египетским иероглифам. На обложке другой работы Кирхера, «Ars magna sciendi» («Великое искусство науки»), изображен человеческий глаз, заключенный внутрь треугольника и освещенный сияющим божественным светом. Это изображение впоследствии было позаимствовано масонами, а от них перешло на долларовую банкноту Соединенных Штатов.

Как это ни удивительно, но Кирхеру удалось не поссориться с церковными иерархами. В отличие от, например, Кампанеллы его оставили в покое. Но если деятельность Кирхера осталась без внимания, то Рим уже давно был обеспокоен перспективой вытеснения церкви герметизмом в деле объединения западного христианства. Еще большую тревогу вызывало наступление протестантской религии, которая продолжала вербовать сторонников по всей Европе, при этом нередко давая пристанище философии герметизма. Перед лицом этого кризиса церковь предприняла шаги, впоследствии получившие название контрреформации, – грандиозные и согласованные усилия по возвращению себе позиций, уступленных «еретикам», и по восстановлению главенства католичества.

Первые шаги в этом направлении были предприняты папой Павлом III, вступившим на престол Святого Петра в 1534 году, через год после отлучения от церкви Генриха VIII Английского. В 1538 году папа издал буллу против Генриха, которая еще больше ожесточила англиканскую церковь и углубила раскол. В 1540 году Павел официально санкционировал образование ордена иезуитов. В 1542 году он усилил власть инквизиции, которая теперь на всей территории, подвластной Римско-католической церкви, пользовалась теми же правами, что и в Испании. В 1545 году с целью консолидировать ряды католиков в борьбе с протестантством папа созвал Собор в Тренте, который продолжал заседать и при его преемниках – вплоть до 1563 года. Помимо всего прочего, Собор составил список запрещенных книг, просуществовавший до 1966 года. Собор пришел к заключению, что религиозная истина в равной степени передается через Священное Писание и через традиции. Он установил, что единственное и исключительное право интерпретации Писания принадлежит церкви и что таинства церкви, отвергаемые протестантами, обязательны для спасения души.

В 1521 году на конгрессе в Вормсе желание папы уничтожить Лютера и его сторонников натолкнулось на сопротивление императора Священной Римской империи, который стремился к примирению и согласию. Собор в Тренте отрезал все пути к сближению и примирению, провозгласив главенство папы над императором во всех вопросах веры. Другими словами, объявлялась война – реальная или духовная – не на жизнь, а на смерть.

Ударными частями в этой войне были иезуиты. Несмотря на то что они не принимали участия в реальных столкновениях, их организация, структура и строгая дисциплина были позаимствованы у рыцарей Храма, которые существовали за четыре века до них. Подобно тамплиерам, иезуиты видели себя новыми «milice du Christ», то есть воинами Христа. Вооруженные логикой, образованием и основательной теологической подготовкой, они предприняли новый вид крестового похода, целью которого было возвращение земель, потерянных церковью, а также установление власти Рима на вновь открытых или ставших доступными территориях. В последующие годы миссионеры из ордена иезуитов проникли в Индию, Китай, Японию и Америку, основав там свои аванпосты. В Европе такие территории, как Польша, Богемия и Южная Германия, которые на короткое время стали протестантскими, вернулись в лоно Римско-католической церкви. После поражения испанской Великой армады в 1588 году Англия стала считаться – по крайней мере, временно – недостижимой целью. Однако еще сохранялась надежда на изоляцию Англии, которая в одиночку не смогла бы противостоять объединенной под знаменем католицизма Европе.

Если иезуиты совершали свой крестовый поход в сфере духа и разума, другие сторонники Рима действовали в иных областях. На протяжении всего шестнадцатого века армии католической Испании разоряли и грабили населенные в основном протестантами Испанские Нидерланды и Фландрию. Во Франции католики и протестанты непрерывно воевали между собой, развязав кампанию тайных заговоров, интриг и убийств, которая в конечном итоге уничтожила династию Валуа. К концу второго десятилетия семнадцатого века крестовый поход контрреформации во главе с церковью приобрел беспрецедентную до той поры жестокость.

В 1612 году умер Рудольф II, благосклонный к герметизму император Священной Римской империи, двор которого располагался в Праге. В 1618 году богемская знать восстала против его преемника и предложила корону протестанту – стороннику розенкрейцеров курфюрсту Пфальцскому Фридриху, который был мужем Елизаветы Стюарт и зятем короля Англии Якова I. Поспешное согласие Фридриха дало Фердинанду И – новому императору Священной Римской империи и решительному стороннику Рима – повод для действий. Богемия была быстро завоевана. Такая же участь постигла пфальцграфство самого Фридриха и его двор в Гейдельберге; вместе с женой он бежал из страны и вынужден был отправиться в изгнание в Гаагу. Намереваясь полностью искоренить протестантство, армия императора вторглась в Германию, разоряя страну.

Одно за другим протестантские владения покорялись захватчикам, но в войну вмешалась протестантская Швеция, которой правил энергичный и харизматичный монарх Густав Адольф. «Новая армия» Густава – вскоре она послужит образцом для армии Кромвеля – временно изменила ход событий. Однако окруженные имперские войска были спасены появлением загадочного наемника-аристократа и солдата удачи Альбрехта фон Валленштайна, чье увлечение герметизмом не помешало ему выступить на стороне католиков. Валленштайн также увлекался астрологией. Ходили слухи, что источником его неистощимого богатства, за счет которого он содержал свою армию, была именно алхимия.

Результатом всех этих событий стало столкновение двух выдающихся полководцев. На протяжении пяти лет армии Валленштайна и Густава были вовлечены в бесконечную череду кровопролитных сражений и маневров, ареной которых стала вся Германия. К 1534 году оба полководца уже были мертвы. Густав пал на поле боя, а Валленштайн был убит при загадочных обстоятельствах одним из своих подчиненных – возможно, по приказу императора. Тем не менее война продолжалась еще четырнадцать лет. В конфликт были брошены силы габсбургской Испании, объединившиеся с армией габсбургской Австрии. Другие войска – из Италии, Венгрии, балканских стран, Дании, Голландии и Шотландии – присоединились к тем, что уже курсировали по разоренной Германии. В конце концов в конфликт вмешался французский кардинал Ришелье. Сделал он это достаточно необычно, поставив национальные интересы Франции выше религиозных. Католическая армия из католической страны была направлена католическим кардиналом на поддержку протестантов. Когда в 1648 году Тридцатилетняя война наконец, закончилась, миф о непобедимости испанцев был окончательно разрушен, и основной военной силой на континенте стала Франция. Германия осталась политически раздробленной, и ее объединение задержалось на два с половиной столетия. Страна превратилась в бесплодную пустыню. Была уничтожена третья часть ее населения. До двадцатого века Тридцатилетняя война оставалась самым жестоким конфликтом на европейской земле.

Протестантская религия сохранилась, но преимущественно в своих самых суровых, аскетических и нетерпимых формах. Герметизм все больше вытеснялся в подполье. Через год после начала войны Иоанн Валентин Андреа – предполагаемый автор третьего манифеста розенкрейцеров, «Химической свадьбы Христиана Розенкрейца», – опубликовал свою последнюю известную работу. В этой книге, названной «Христианополис», Андреа изобразил идеальное общество, нечто вроде герметической утопии в волшебном городе, спроектированном в соответствии с законами герметической геометрии. Жизнь в этом обществе вращалась вокруг обучения – гуманитарным наукам, механике, медицине, архитектуре, живописи и особенно музыке. Вслед за Джоном Ди Андреа подчеркивал важность образования и развития класса мастеровых. Однако после «Христианополиса» Андреа перестал писать, направив свою энергию преимущественно на организацию сети «христианских союзов»292. В них можно усмотреть некоторые элементы масонских лож и тайных обществ, но их основная цель заключалась, по-видимому, в переправке сторонников герметизма, которым угрожала опасность, в надежные убежища. Сам Андреа пережил Тридцатилетнюю войну, оставшись целым и невредимым, но вел себя настолько сдержанно, что о его деятельности после 1620 года почти ничего не известно.

Возможно, единственным магом Возрождения в семнадцатом веке – единственным, кто придерживался традиций индивидуальной работы Агриппы и Парацельса, был немец Якоб Беме (1575 – 1624). Беме родился в Силезии, был самоучкой и большую часть жизни проработал простым сапожником. Попытки организовать кружок мыслителей-единомышленников в своем родном городе Герлиц постоянно наталкивались на обвинения в ереси со стороны бескомпромиссного лютеранского пастора. В результате он почти ничего не опубликовал при жизни, а все самые главные его работы были изданы после смерти. Беме серьезно увлекся алхимией и, возможно, пошел дальше своих предшественников, рассматривая алхимию не как прикладную науку, а как символическую систему – каббалистическую психологическо-духовную методологию, предназначенную для того, чтобы привести человеческий разум к непосредственному постижению мистического. В то же самое время сам Беме был настоящим мистиком, пытавшимся соединить «чистую» традицию экстатического созерцания, как у Мейстера Экхарта, с более земными аспектами философии герметизма. Однако, несмотря на все поиски практического применения своих идей, Беме оставался в основном философом и наблюдателем. В настоящее время его считают больше мечтателем и мыслителем, чем практиком. Какими бы глубокими, блестящими и важными ни были его труды, его нельзя назвать настоящим «магом» – да и сам он поморщился бы, услышав такое определение в свой адрес. В конце семнадцатого века его учение вошло в моду среди некоторых групп английского общества, например в кругу Элиаса Ашмол а или у братьев Воэнов. Впоследствии он оказал заметное влияние на таких писателей, как Гете и Новалис, а также на философов Шеллинга, Гегеля и Шопенгауэра. Однако во времена Тридцатилетней войны и контрреформации его имя практически было предано забвению.

Беме умер задолго до окончания Тридцатилетней войны. Андреа пережил конфликт, но его главные труды были написаны либо до его начала, либо на самой первой его стадии. К концу семнадцатого столетия герметизм практически исчез из основного направления религиозной, политической и культурной жизни континента. Остались лишь разбросанные по разным странам фрагменты этого учения. Как отметила Фрэнсис Йейтс, следы его можно обнаружить в работах философа Готфрида Вильгельма фон Лейбница (1646-1716), который был советником курфюрста Ганноверского, а впоследствии английского короля Георга I, и учителем будущей королевы Каролины, жены Георга II. Профессор Йейтс приводит «настойчивые слухи», что Лейбниц являлся членом тайного общества розенкрейцеров293, которое, вполне возможно, было основано Джордано Бруно. По выражению Фрэнсис Йейтс, «образ розенкрейцера буквально лип к Лейбницу»294. И действительно, его философия пронизана герметизмом розенкрейцеровского толка. Однако среди современников Лейбниц был знаменит совсем другим. И совсем не это обеспечило ему прочное место в истории западной философии. Но и это место выглядит двусмысленным. Через несколько лет после смерти Лейбница его идеи стали предметом рационалистического исследования Вольтера и были беспощадно высмеяны в «Кандиде». В наше время Лейбниц больше известен по безжалостному и презрительному описанию французского писателя, чем благодаря своим собственным достижениям.

Герметизм, практически исчезнувший на континентальной части Европы, нашел своего рода убежище в Англии. По мере того как пламя Тридцатилетней войны охватывало Европу, многие герметики искали убежища в Англии, причем нередко с помощью «христианских союзов» Андреа. Среди наиболее известных немецких беглецов можно назвать таких сторонников розенкрейцеровских идей, как Самуэль Гартлиб из Пруссии, Ян Амос Коменский из Моравии (известный как Комениус) и Михаэль Майер, бывший лекарь сначала Якова I, а затем курфюрста Пфальцского Фридриха.

В Англии изгнанники из Германии нашли близких по духу людей, вместе с которыми основали «Невидимый колледж»295, который в определенном смысле можно назвать розенкрейцеровским. Некоторые члены этой организации впоследствии стану! основателями Королевского общества. Однако убежище, которое предоставляла беглецам Англия, вскоре стало не таким надежным, как представлялось вначале. В 1642 году в стране разгорелась гражданская война, которую многие историки рассматривают как эхо более широкого конфликта на континенте. Результатом этой гражданской войны стал протекторат Кромвеля. Во времена сурового пуританского режима этого самозваного «избранника» были закрыты театры, велась охота на людей, подозреваемых в колдовстве, а общая атмосфера едва ли была более благоприятной для герметической магии, чем в континентальной Европе.

Но, несмотря на преобладание пуританских взглядов, герметизм в стране выжил и оказал весьма заметное влияние на английскую культуру. В 1650 году появился английский перевод свода древних герметических текстов, а в 1657 году вышло его второе издание. В 1651 году на английском языке была издана «Оккультная философия» Агриппы, а двумя годами позже два манифеста розенкрейцеров. Философия герметизма распространялась людьми, связанными с первыми масонами – сэром Робертом Мореем и Элиасом Ашмолом. Она пропагандировалась «кембриджским платоником» Генри Мором, а затем такими известными – хотя и не похожими друг на друга личностями, – как У.Б. Йетс и К.Г. Юнг. Ее последователями были поэт Генри Воэн и его брат-близнец алхимик Томас. Достаточно сильно влияние герметизма ощущается в произведениях Джона Мильтона, который состоял в дружеских отношениях со многими английскими и зарубежными философами-герметиками, включая Самуэля Гартлиба. И действительно, в некоторых стихах Мильтона присутствует талисманная магия, характерная для Сидни и Спенсера.

Эти имена свидетельствуют о том, что герметизм все сильнее проникал в искусство и одновременно становился все более изолированным от основного направления общественной, религиозной, философской и, самое главное, научной мысли. Герметизм испытывал давление со стороны абсолютно нового мировоззрения, которое было в равной степени враждебно и церковному догматизму Собора в Тренте, и спартанской суровости и фанатизму протестантства. Это мировоззрение приняло форму скептического рационализма и научного материализма. По иронии судьбы новые взгляды ведут свое происхождение от герметизма. Другими словами, неблагодарное дитя отреклось от своего родителя и отказалось признавать его. Наука и техника, вышедшие из магии и древнего герметизма, теперь заявили о своей независимости и автономности, стараясь освободиться от прежнего контекста и в качестве отдельных фрагментов жить по собственным законам. Результатом этого процесса стала фрагментация реальности, сохранившаяся и по сей День.

Ключевой фигурой этого процесса был сэр Фрэнсис Бэкон барон Верулэм и виконт Сент-Олбенс(1561 – 1626). Отец Бэкона был государственным чиновником в правительстве Елизаветы I, а его мать приходилась тетей Уильяму Сесилу, лорду Берлц. Сам Бэкон принадлежал к кружку графа Эссекса. В 1613 году, во времена правления Якова I, он был назначен генеральным атторнеем Англии, а в 1618 году лордом-канцлером. В 1621 году он на короткое время был заключен в тюрьму по обвинению во взяточничестве и коррупции.

В основе идей Бэкона лежал герметизм, и во многих отношениях его ориентация оставалась герметической. Так, например, он был ревностным поклонником науки и мечтал о том, чтобы собрать энциклопедию всех знаний. Некоторые утверждения Бэкона перекликаются со взглядами Агриппы, а в отдельных его работах можно обнаружить идеи, близкие к розенкрейцерству. Его аллегорическая утопия «Новая Атлантида», опубликованная посмертно в 1627 году, отражает влияние «Христианополиса» Андреа. В книге описывается идеальное общество, существующее на острове в Тихом океане и управляемое орденом ученых под названием «Общество Дома Соломона». Эти избранные носят на голове белые тюрбаны с красным крестом. Законы, по которым живет это общество, аналогичны тем, которые провозглашали розенкрейцеры в своих манифестах.

Однако во многих других аспектах Бэкон расходится с герметизмом. Основываясь на герметических традициях, он подчеркнуто отрекается от всего, что считает крайним и вредным их проявлением. Он сознательно дистанцируется от привычных представлений магов Возрождения. Бэкон критикует магию и алхимию в целом и Парацельса в частности. Он осуждает «магов-математиков и их мистические диаграммы» – прозрачный намек на Джона Ди296. Вместо герметической взаимосвязи и гармонии человека и природы Бэкон подчеркивает потребность человека в подчинении себе природы, что предполагает изначальную порочность природы, ее внутреннюю «греховность», а значит, необходимость в ее укрощении. Неудивительно, что такой подход был с готовностью воспринят набиравшим силу английским пуританством.

То же самое относится к его акценту на полезность. Бэкон отрицал метафизические и космологические рассуждения, утверждая, что «философский метод должен быть испытан своей полезностью»297. Это обожествление полезности сместило фокус его идей от прежнего герметического единства к отдельным и отличным друг от друга компонентам реальности, и особенно к тем, которые могут быть применены для «облегчения положения человека». Связь между микрокосмом и макрокосмом была отвергнута, а вместо нее все внимание сосредоточилось на микрокосме и составляющих его частях. Широта охвата уступила место сосредоточению на методологии ради самой методологии, и эта тенденция приняла форму эксперимента – например, для установления причинно-следственных связей. Именно здесь были заложены семена последующего британского эмпиризма. В этом процессе направление философских и научных поисков сместилось от синтеза к анализу.

Средства анализа – методология – были задействованы Исааком Казобоном в своей работе по датировке герметических текстов, которая была опубликована в 1614 году. Казобон (1559-1614) был швейцарским протестантом, переселившимся в Англию в 1610 году и получившим поддержку в своих исследованиях от Якова I. В своих многочисленных атаках на католическую науку Казобон произвел детальный текстуальный анализ герметических книг, сравнивая внутренние ссылки, цитируемых авторов, особенности словаря и стиля. Это исследование привело его к выводу, что свод герметических текстов – по крайней мере, в том виде, в каком он существовал в то время, – датировался концом первого века нашей эры. Казобон не делал попыток отрицать существование личности, известной как Гермес Трижды Величайший, который был современником Моисея или даже его предшественником. Но если датировка Казобона была верной, то либо этот человек жил гораздо позже, либо приписываемые ему книги были сочинены другими авторами.

Некоторые сторонники герметизма, например Роберт Фладд, просто проигнорировали выводы Казобона. Когда в 1650 году появился первый английский перевод герметических текстов, то в определенных кругах его по-прежнему представляли как собрание древнейших трудов, которые старше самого Ветхого Завета. Однако в целом большинство ученых как того времени так и в наши дни считают датировку Казобона более или менее точной. Общепризнано, что оригинальные источники свода герметических текстов затерялись «во мгле веков». Сами же тексты действительно относятся к первому веку христианской эры, а приписываемые Гермесу Трижды Величайшему труды вышли из-под пера нескольких различных авторов.

В результате исследований Казобона «герметические тексты лишились того уважения, которое обеспечивала им предполагаемая древность»298. Они больше не пользовались непререкаемым авторитетом и не считались кладезем мудрости, как Библия, больше не несли на себе печати Божественного одобрения. Их стали оценивать, принимая или отвергая, точно так же как труды Аристотеля или Платона. Другими словами, их статус опустился до статуса одного из многих философских учений.

Бэкон отстаивал особую методологию, которая была по сути своей враждебна герметизму, выделяя отдельные составляющие реальности в ущерб целому, делая упор на анализ, эмпиризм и подлежащее измерению доказательство. Несмотря на отсутствие сознательного намерения, Казобон эффективно использовал методологию Бэкона против самого свода герметических текстов. Однако олицетворением того направления мысли, которому было суждено вытеснить герметизм из западного сознания, стал Рене Декарт (1596-1650), которого часто называют «отцом современной философии». Именно с Декарта берет начало тот образ мышления, который сформировал современный западный мир. Картезианство произвело в западном сознании революцию, сравнимую по своей глубине с изменениями эпохи Возрождения. Эта философия стала началом так называемого Просвещения, или «Века разума».

Подобно Бэкону, Декарт увлекался эмпирической методологией, а его главный труд носит название «Рассуждение о методе». Однако корни философии Декарта, как и взглядов Бэкона, уходили в философию герметизма. Получивший образование у иезуитов, Декарт признавался, что «не ограничивался преподаваемыми предметами, а проштудировал все попадавшиеся ему книги по оккультным и древним наукам»299. Кроме того, Декарт симпатизировал идеям розенкрейцеров, или, по крайней мере, тому, что он знал о них. В 1623 году на улицах Парижа появились афиши, провозглашавшие скорое появление в городе «Братства розового Креста», которые, как обещалось, «будут учить без всяких книг и отметок», научат «говорить на всех языках» и «оградят людей от смертельных ошибок»300. В результате среди благочестивых католиков и религиозных организаций разгорелась настоящая истерия, как будто было объявлено о приходе самого Антихриста, и неизбежным следствием этой истерии стала охота на ведьм – тем более яростная, что ее объекты считались «невидимыми». В это время Декарт находился в Центральной Европе вместе с католическими армиями контрреформации. Он прибыл в Париж с явным намерением найти неуловимых розенкрейцеров и присоединиться к их эзотерическому братству. По его собственному признанию, Декарту так и не удалось обнаружить живого розенкрейцера, но вскоре его самого заподозрили в том, что он является одним из членов братства. Он довольно оригинально опровергал эти обвинения, демонстрируя свою «видимость». Несмотря на то что слухи о его принадлежности к братству розенкрейцеров продолжали периодически возникать, само направление картезианской философии рассеивало их.

В «Рассуждениях о методе» Декарт объявляет себя достаточно образованным, «чтобы не поддаться обещаниям алхимика или предсказаниям астролога, надувательству мага, а также трюкам или похвальбе тех, чьи слова не соответствуют их истинным знаниям»301. Подобно Бэкону, он превозносил эмпирический рационализм. В философии он искал той же определенности и доказуемых утверждений, которые могли быть получены в геометрии и других разделах математики. Отвергая все проявления иррационального, Декарт верил, что рациональный Разум является высшим арбитром и судьей реальности. При этом он не осознавал, что сама вера в превосходство интеллекта не менее иррациональна, чем любая другая вера.

«Cogito ergo sum» – «Я мыслю, следовательно, я существую.) Это изречение стало краеугольным камнем картезианской философии. Сознательно или нет, но его стали понимать слишком буквально. На протяжении последующих столетий западный человек все больше отождествлял себя со способностью мыслить, способностью к логическим рассуждениям. Все, что не поддавалось переводу в количественную форму или анализу рациональным разумом, объявлялось бесполезным и даже иллюзорным. В самом человеке все, что выходило за рамки разума – например, эмоции, интуиция, сны, мистический опыт, измененные состояния сознания, проявления того, что современная психология определяет как подсознание, – полагалось несущественным, второстепенным, случайным или несуществующим. Приемлемым считалось только знание, полученное лишь путем логических рассуждений. Ценными объявлялись только те сферы науки, которые были доступны для эмпирических измерений.

Взгляды картезианцев вскоре стали доминировать в Королевском обществе Англии. Многие члены общества, подобно своим предшественникам Бэкону и Декарту, сначала опирались в своих взглядах на философию герметизма, но затем (по крайней мере, публично) отвергли ее. Во время гражданской войны и протектората Кромвеля многие образованные люди – симпатизировавшие идеям розенкрейцеров беженцы из континентальной Европы и такие англичане, как Джон Уилкинс, Роберт Бойль и сэр Кристофер Рен, – стали более или менее регулярно встречаться в неформальных, свободных и часто пересекающихся друг с другом кружках и обществах. Одной из таких организаций был так называемый «Невидимый колледж». Эта группа собиралась в колледже Грэшема в Лондоне, который был основан пятьюдесятью годами раньше сэром Томасом Грэшемом, богатым купцом елизаветинской эпохи, основавшим Королевскую биржу. Филиал колледжа Грэшема находился в Оксфорде. В самом начале эти организации ставили перед собой цель исследовать туманную границу между герметизмом и наукой. Именно из этих организаций вышли основатели и первые члены Королевского общества302.

В 1660 году закончился протекторат Кромвеля и в Англии была восстановлена монархия – в лице Карла II, который вернулся в страну из изгнания. В ноябре этого же года в колледже Грэшема было официально объявлено о создании научного общества. В июле 1662 года организация перешла под патронаж короля и получила название Королевского общества. Среди его членов были сэр Роберт Морей, Джон Уилкинс, Джон Эвелин, Джон Обри, Роберт Бойль и сэр Кристофер Рен. Всего общество насчитывало 115 членов, некоторые из них – например, Морей, а впоследствии и Ашмол – были также масонами.

Часть этих людей, например Морей и Ашмол, придерживалась герметической ориентации. Однако в целом Королевское общество было склонно игнорировать и даже отвергать герметизм, приветствуя эмпирический рационализм Бэкона и Декарта. Вскоре эта тенденция вылилась в новую и все более догматичную ортодоксальность научного материализма, в котором уже не оставалось места для герметического мировоззрения. Эта ортодоксальность приняла такие жесткие формы, что любой, кто проявлял интерес к герметизму, был вынужден скрывать его. Примером подобного лицемерия может служить Роберт Бойль. Всю свою жизнь Бойль интересовался алхимией и другими герметическими науками, однако глубина его увлечений открылась лишь недавно. Он проводил свои исследования втайне и вел записи при помощи сложного шифра. Публично и во всех сношениях с Королевским обществом он защищал Бэкона, превозносил эмпирический рационализм, высмеивал труды по алхимии и заявлял о своем неприятии «герметической доктрины». Разумеется, именно публичная позиция характеризовала его взгляды в глазах современников и потомков. Тайные герметические исследования и эксперименты Бойля, как и сам герметизм, оттеснялись на задний план и считались неприличными с научной точки зрения. Такова была сила новой ортодоксальности, толкавшей к конформизму303.

Во второй половине семнадцатого века на окраинах Европы время от времени вспыхивали отдельные конфликты – с турками на восточных окраинах владений австрийских Габсбургов, в Скандинавии, между Францией и Испанией в Пиренеях, между Англией и Голландией, а затем между Англией и Францией на море, между армиями Якова II и Вильгельма Оранского в Ирландии. Однако на большей части Европы, все еще не оправившейся от Тридцатилетней войны, воцарилось относительное спокойствие. За исключением Ирландии, где он вылился в борьбу соперничающих династий, пошел на убыль даже конфликт между католицизмом и протестантством; каждая из конфессий укрепляла позиции на собственной территории. Однако в области философии борьба продолжалась – борьба между полярными мировоззрениями, двумя противостоящими друг другу традициями, двумя противоположными направлениями. Эта борьба оказала решающее влияние на формирование мира в том виде, в котором мы его знаем сегодня. Современные подходы к знаниям и реальности, в сущности, восходят к эпохе конфликта между герметическими в своей основе взглядами и эмпирическим рационализмом нового научного материализма.

Эта борьба везде, за исключением искусства, оказалась неравной, и герметизм все больше вытеснялся на обочину западного общества. Тем не менее редкие последователи герметической философии по-прежнему придерживались традиций магов Возрождения. Для «кембриджского платоника» Генри Мора, к примеру, все аспекты реальности были взаимосвязанными, образуя единую всеохватывающую общность, подобную тканому полотну. Для того чтобы постичь эту общность, наука тоже должна быть единой. Все дисциплины связаны между собой точно так же, как и реальность, которую они изучают, все отрасли знания по сути своей связаны друг с другом, перетекают друг в друга, питают и обогащают друг друга. Чтобы проникнуть в тайны человеческого тела, следует постичь природу космоса, в который помещено это тело и составной частью которого оно является, а также понять природу человеческого сознания и человеческой души. Человек воспринимался Мором как организм, представляющий собой, если можно так выразиться, одну клетку более крупного организма. Другими словами, это микрокосм, в котором отражается весь макрокосм. Так называемый «всесторонний подход к проблеме», который в настоящее время провозглашается революционным, являлся нормой для герметической философии.

Противником герметических традиций выступало их же неблагодарное дитя – рационализм, эмпирическая методология, научный материализм Бэкона и Декарта. Уступив этому новому взгляду, старое герметическое единство было расчленено и рассечено на большое количество – причем их число постоянно росло – более мелких составляющих, каждая из которых стала отдельной и независимой дисциплиной, отдельной и независимой областью исследований. Сферы знаний, которые раньше представлялись лужами, теперь превратились в бездонные колодцы или бассейны, в которые исследователь мог погрузиться на всю жизнь – а нередко и утонуть. Связь между различными областями исследований становилась все более слабой, а часто исчезала совсем. Концепция энциклопедических знаний эпохи Возрождения уступила место специализации, когда каждая наука все больше и больше обособлялась от остальных. Интеграция сменилась фрагментацией. Синтез уступил место анализу – причем этот анализ был до такой степени опьянен своими возможностями препарирования, что потерял способность собрать вместе все, что он разобрал на части. На место организма пришел механизм. Мироздание постепенно приобретало облик некой машины, огромного хитрого механизма, похожего на часовой. Этот механизм был создан Божественным архитектором или Божественным инженером, а затем оставлен работать автоматически в соответствии с заложенными в него принципами. Человека стали рассматривать с такой же механистической точки зрения – просто как совокупность деталей, многие из которых, как покрышки или ремни вентилятора в современном автомобиле, подлежали замене.

В конце семнадцатого и в начале восемнадцатого века один человек – выдающаяся во всех отношениях личность – сделал попытку примирить герметизм и картезианство. Этим человеком был сэр Исаак Ньютон. В настоящее время Ньютона считают ученым, одним из отцов-основателей современной науки. Однако сам Ньютон непременно возмутился бы подобным определением и с жаром отверг бы его. Ньютон считал себя не просто «натурфилософом» – то есть ученым, – но и философом в более широком и традиционном понимании этого слова, то есть «любителем мудрости». Его философия имела явную герметическую направленность, а науку он считал просто «философией природы». Научные достижения, с которыми сегодня ассоциируется имя Ньютона, составляли лишь часть – причем для него самого менее важную – работы, которой он посвятил жизнь. Даже по объему его научные труды уступают другим, более разнообразным работам: алхимическим трактатам, пророчествам, богословским размышлениям, исследованиям возможной архитектуры и размеров Храма Соломона, генеалогии ветхозаветных царей Израиля. По словам одного из современных биографов ученого, «наблюдается любопытная аномалия – исследования Ньютона в области астрономии, оптики и математики занимали лишь небольшую часть его времени. На самом деле большая часть его недюжинных способностей была направлена на изучение истории церкви, теологии, «хронологии древних царств», на предсказания и алхимию»304.

Для Ньютона, как для Агриппы и Парацельса, философия включала в себя весь спектр человеческого знания и человеческой деятельности, а чистая наука, в которую он внес такой весомый вклад, существовала в более широком и всеобъемлющем контексте. Вырвать ее из этого контекста и изучать как самостоятельную дисциплину – такая позиция в глазах Ньютона была бы глупостью, ошибкой и заслуживающим осуждения искажением великой истины, к которой он стремился.

Однако в реальности именно так и случилось. Если сам Ньютон придерживался герметической ориентации, подчеркивая взаимосвязь и взаимозависимость всех вещей, то его последователи и ученики были картезианцами, опьяненными методологией анализа, которая становилась все более рационалистической, ограниченной и несовместимой с общим подходом их учителя. Им даже удалось замолчать все аспекты его деятельности, которые не соответствовали новой научной «респектабельности». После смерти Ньютона в 1727 году все его ненаучные труды – включая работы по алхимии объемом в 650 тысяч слов, написанные им собственноручно, – были помечены «не для печати» и хранились в тайне305.

Эти работы стали доступны широкой публике лишь два столетия спустя. В 1936 году наследники Ньютона выставили неопубликованные работы ученого на аукционе «Сотбис». 121 лот относился к алхимии и философии герметизма. В каталоге аукциона присутствует также обширная библиотека книг по алхимии и герметизму, многие из которых снабжены многочисленными пометками. Кроме того, на аукцион были выставлены рукописные каталоги этих текстов, насчитывающие 162 страницы306. В результате аукциона 1936 года ученые впервые получили возможность оценить глубину и масштаб герметических интересов Ньютона. Это было ошеломляющее открытие. Первым опубликовал хранившиеся в тайне работы ученого Джон Мейнард Кейнс, впоследствии лорд Кейнс, который сделал вывод, что Ньютон «в глубине души был оккультистом, эзотериком, семантиком…». По мнению Кейнса, «Ньютон не был первым представителем эры разума. Он был последним из магов…». Кейнс поясняет свою мысль следующим образом:


«Почему я называю его магом? Потому что он смотрит на всю Вселенную и видит в ней загадки, тайны, которые могут быть разгаданы при помощи лишь чистой мысли, приложенной к определенным признакам, определенным мистическим ключам, которые Господь разбросал по миру, чтобы философы из эзотерического братства могли заняться поисками этих сокровищ. Он был убежден, что эти ключи могут быть найдены частично в небесных знаках и строении элементов… а частично в текстах и традициях, которые передавались в братстве по неразрывной цепочке еще с загадочных откровений вавилонян. Он считал Вселенную криптограммой, написанной Всевышним. Он верил, что посредством одной лишь мысли или концентрации ума тайна откроется посвященным»307.
По словам одного из последующих комментаторов:
«Тем не менее можно с уверенностью сказать, что алхимические взгляды Ньютона имели твердый фундамент, что он никогда не отрицал их общей значимости и что вся его деятельность после 1675 года может рассматриваться как непрерывная попытка объединить алхимию с механистической философией»308.
Готовящаяся к печати книга Майкла Уайта, названная «Последний кудесник», содержит доказательства увлеченности Ньютона не только алхимией, но и герметической магией.

Именно эту сторону характера Ньютона стремились скрыть его ближайшие последователи и ученики, поскольку309 она была несовместима с их собственными картезианскими взглядами. После смерти они присвоили не только его труды, но и его имя. Нарисованный ими искаженный портрет учителя вскоре стал общепризнанным. Меньше чем через сто лет имя Ньютона стало ассоциироваться с теми личностями, благодаря которым эта эпоха получила название «Века разума». Так, например, он (наравне с Руссо) был несправедливо причислен Блейком к величайшим злодеям, палачам высшей истины, до слепоты опьяненным ложной верой в силу своего надменного интеллекта. Разумеется, взгляды самого Блейка были типично герметическими, предполагающими наличие паутины связей между микрокосмом и макрокосмом310.

Во времена Блейка герметизм уже нашел себе убежище в искусстве. По мере того как рационализм, эмпиризм и научный материализм укрепляли свои позиции в авангарде западной цивилизации, это убежище становилось одним из немногих. Пропасть между наукой и искусством ширилась, и кульминацией этого процесса стало положение, которое в двадцатом веке Ч.П. Сноу назвал «двумя культурами».

11. Фрагментация реальности

Еще во времена Ньютона присущее философии герметизма мировоззрение – о всеобщей связи и взаимозависимости всего сущего – сохраняло прочные позиции. Однако с тех пор мир сильно изменился. Нам в наследство достался мир, в котором, по словам одного из современных комментаторов, разум изобретает «системы морали, основанные на пользе для общества»311. Этот мир является результатом так называемого Просвещения, или «Века разума».

После триумфа картезианской философии в начале восемнадцатого века западная цивилизация превознесла анализ в ущерб синтезу, механизм в ущерб организму. Одним из последствий этого процесса стал расцвет специализации и сопутствующей ей фрагментации. Вместо единого и всеобъемлющего научного принципа, который применим ко всем областям человеческой деятельности, появилось множество противоречивых принципов, которые соперничают друг с другом и борются за наше расположение. Каждая из конфликтующих областей знания объявляла себя отдельной «дисциплиной». Каждая такая дисциплина становилась чем-то вроде культа – со своими собственными священнослужителями и собственной «теологией». Искусство, естественные науки, психология, социология, история, экономика, политика и религия – а также многочисленные и часто противоречащие друг другу подразделения внутри каждой из них – имели своих верховных жрецов, отстаивающих узкоспециальные догмы. Все верховные жрецы подобного рода имели свои таинства, обычно облаченные в непонятный жаргон, которые были доступны лишь немногим посвященным; и у этих верховных жрецов, как у всякого духовенства, имелись свои законные интересы, которые они защищали и во имя которых «отлучали еретиков».

Для несчастного человечества, ищущего смысл, цель и основу своего существования, результат оказался разочаровывающим. Сегодня мы сталкиваемся с ошеломляющей неразберихой противоречащих друг другу принципов, каждый из которых претендует на знание нужных нам ответов, каждый из которых навязывает нам собственную идиосинкразическую интерпретацию действительности. Химия, биология, физика – а также их различные комбинации – претендуют на обладание истиной в последней инстанции. Свои претензии на истину выдвигает и организованная религия, и особенно религиозный фундаментализм. То же самое можно сказать о социологии, психологии и политике. Еще в большей степени это справедливо для многочисленных «измов», которые пышным цветом расцвели последние полтора века, – марксизма, маоизма, фашизма, капитализма, монетаризма и прочих.

Разве может отдельный человек, сталкиваясь с хором соперничающих и нередко взаимоисключающих претензий на истину, сделать разумный выбор – особенно когда доказательства истинности каждого заявления скрываются жрецами данной теории и должны приниматься на веру? В результате мы выбираем притязание, которое кажется нам наиболее «безопасным», которое несет с собой меньше обязательств и меньший риск. К сожалению, эта теория обычно оказывается дальше всего от истины. Так, например, в настоящее время большинство людей готовы поверить – без каких-либо доказательств, – что они сами и окружающий их мир состоят из молекул, что эти молекулы состоят из атомов, атомы из протонов, нейтронов и электронов, а они, в свою очередь, из множества более мелких частиц. Не понимая, что такое «световой год», большинство людей точно так же готовы принять на веру, что Сириус, к примеру, находится на расстоянии такого-то количества световых лет от Земли. Но способны ли такие «символы веры» помочь нам пройти свой жизненный путь, принимать решения, находить смысл, цель и основу своего существования? Помогут ли нам такие «символы веры» определиться в своих действиях, дадут ли они нам моральные рамки, этический императив, иерархию ценностей? В отношении всех этих понятий мы живем с тем, что австрийский писатель Роберт Музиль назвал «относительностью перспективы, граничащей с эмоциональной паникой».

Философия рационализма

Фрагментация знания, начавшаяся с философии Бэкона и картезианства, усилилась в восемнадцатом веке. С особым рвением она пропагандировалась во Франции, где нашла отражение в трудах философов Монтескье, Дидро и особенно Вольтера. В Англии времен неоклассицизма сторонником этих взглядов был философ Дэвид Юм (1711 – 1776), чья книга «Трактат о человеческой природе» имела подзаголовок «Попытка применения экспериментального метода доказательств к вопросам морали». Известные литераторы, такие как Поп, Свифт, Аддисон и Стил, сделали рационализм основополагающим принципом даже в искусстве и считали разум «нашим главным гарантом знаний». Формализованный скептицизм стал считаться наиболее приемлемым мировоззрением, а умение логически мыслить как качество ума ценилось выше, чем иррациональное, а значит, подозрительное воображение. К концу столетия такой подход был увековечен самым авторитетным беллетристом своего времени Сэмюэлом Джонсоном.

Рационализм проникал не только в искусство, но и в официальную религию, где он приобрел форму деизма. В соответствии с этой теорией Бог, создав Вселенную, затем покинул ее, оставив человека обживать, интерпретировать и использовать владения, единственным хозяином которых остался он. Эти владения рассматривались не как всеобъемлющий живой организм, в котором, как считали Агриппа и Парацельс, все было взаимосвязано. Теперь это был космический механизм, огромная, похожая на часы машина, которую можно расчленить в процессе анализа на составляющие, причем анализ оказался таким захватывающим занятием, что никто не задавался вопросом, каким образом вновь собрать этот хитрый механизм. Для Декарта даже растения и животные были просто механизмами. «Для часов, – утверждал он, – так же естественно показывать время при помощи своих шестеренок, как для деревьев давать плоды»312. Его последователи считали, что человек просто обязан разобрать дерево, как будто это часы, чтобы выяснить, как оно устроено. Таким образом, деизм провозглашал господство человека над природой, а логическим следствием этого господства являлось право эксплуатировать природу.

Подобно благочестивым христианам Средневековья, деист рассматривал человека не как неотъемлемую часть природы, а как нечто отдельное от природы. Для благочестивого христианина Средневековья отделение человека от природы объяснялось наличием у него души, а также неискупленностью и «греховностью» природы. Для деиста отделение человека от природы основывалось на силе его рационального ума и на предписанном свыше подчинении природы этой силе. Тем не менее деисты, подобно благочестивым христианам Средневековья, обращались к Библии за подтверждением права человека эксплуатировать природу: «Владычествуйте над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле»313.


«Библейская концепция природы освобождала человека от натуралистических уз греческой религии и философии и давала разрешение на развитие техники… на власть человека над природой. Несмотря на то что механистическая картина мира непосредственно не присутствует в Библии, у них есть один общий аспект – отказ от обожествления природы. Это убирает препятствия, воздвигаемые таким обожествлением перед людьми древности, и дает возможность осознать, что человек не только может соперничать с природой и даже превосходить ее, но и обязан это делать. Запретов больше не существовало; исчезла божественность и непостижимость природы»314.
В девятнадцатом веке трещины и разрывы в том, что когда-то представляло собой единый подход к знаниям, стали еще заметнее. Теория Дарвина поставила науку в, казалось бы, необратимую и непримиримую оппозицию к официальной религии, а во многих отношениях и к традициям гуманизма. Вслед за Дарвином агностицизм, пропагандируемый Томасом Хаксли и Гербертом Спенсером, стал не только уважаемой, но и модной теорией. Однако Дарвин был не единственным невольным инструментом фрагментации знания. К ним можно отнести Маркса и Энгельса, рационализм которых низвел все богатство общественных отношений до упрощенного механизма, управляемого социальными и экономическими законами. К ним можно отнести Фрейда, который привнес тот же самый рационализм в психологию, провозгласив изучение человеческого сознания «наукой» и сведя даже неуловимые движущие силы психики к статусу механизма.

В 1959 году английский писатель, ученый и политик Ч.П. Сноу опубликовал очень важную книгу, озаглавленную «Две культуры». В этой своей работе Сноу утверждал, что в западной цивилизации наблюдается опасное разделение и поляризация между двумя мировоззрениями, двумя системами ценностей, абсолютно не связанными друг с другом. С одной стороны, говорил он, это «книжная» традиция, к которой относятся искусство, религия, воображение и все, что уходит корнями в иррациональное. С другой стороны, это ментальность науки и научной методологии. Однако Сноу не был ни великим писателем, ни глубоким мыслителем, а в его время ситуация настолько усложнилась, что ее уже нельзя было объяснить обычной дихотомией. Теперь это уже было не две культуры. Культур стало множество. Каждая из них, как уже отмечалось выше, выработала собственную терминологию, собственную фразеологию, собственный жаргон. Каждая превратила то, что некогда было просто словарем, в полноценную теологию, снабженную соответствующей догмой. Каждая сначала изобретала слова ради удобства, а затем начинала путать эти слова с истиной.

Самым простым и ярким примером этого процесса является измерение, которое в конечном счете представляет собой лишь вопрос удобства. Деление пространства и времени – на дюймы или мили, минуты, часы или годы – в сущности произвольно. Это лишь изобретение человеческого ума, придуманное для описания плохо поддающихся осязанию явлений. При помощи таких изобретений на первобытный хаос накладывается видимость порядка, и человеческое общество получает возможность функционировать более эффективно. Однако всем известно, что время, отсчитываемое часами, не имеет почти никакого отношения к другим разновидностям времени. Мы знаем, что «внутреннее время» – время, которое непосредственно ощущается сознанием, – почти не связано с положением стрелок на циферблате. Для занятого или увлеченного человека час может промелькнуть как несколько минут. Если же нам скучно, этот же час будет тянуться мучительно долго. Такая же относительность свойственна времени, измеряемому календарем. В юности год кажется бесконечным, а когда мы становимся старше, десятилетия проносятся мимо с обескураживающей быстротой.

Таким образом, измерение – деление времени и пространства на определенные отрезки – это всего лишь вопрос удобства, а не истины, и оно не имеет никакого отношения к абсолютной истине, даже несмотря на то что его иногда путают с ней. «Световые годы» и «наносекунды» имеют лишь тот смысл, который присвоен им человеческим разумом. Несомненно, что такие обозначения стары, как сама цивилизация, и необходимы для эффективной деятельности человека. Именно так появились деньги – чтобы обозначить такое нематериальное свойство, как ценность. Тем не менее мы понимаем, что ценность пятифунтовой или пятидолларовой банкноты в Африке или Азии будет отличаться от ее ценности в Европе или Северной Америке, а в безлюдных ледяных полях Антарктиды она и вовсе окажется бесполезной. Точно так же богатство в одном регионе земного шара будет выглядеть жалкими грошами в другом.

К удобствам относится и сам человеческий язык. Сами слова не несут в себе абсолютной истины. Их значения могут изменяться даже внутри одного языка. На другом языке они вообще могут не иметь смысла или обозначать нечто прямо противоположное. Можно привести ставший уже хрестоматийным пример, когда компания «Роллс-Ройс» начала предлагать в Германии модель «Silver Mist», не осознавая, что «mist» в немецком языке имеет значение «дерьмо».

С развитием специализации появились целые словари и системы понятий – сначала их вводили для удобства, а затем они стали восприниматься как истина, как самоочевидная реальность с соответствующим конкретным наполнением и поддающимися измерению свойствами. Ярким примером этого процесса может служить так называемый «эдипов комплекс» из теории Фрейда. Это и марксистские термины «классовая борьба» или «пролетариат». Это понятие «демократия», к которому все время апеллируют современные политики, хотя многие «демократические» правительства управляют вопреки воле большинства. Это такие абсурдные термины, как модный «фактор оптимизма», восхваляемый претендующими на образованность политиками и журналистами как некий социальный Грааль, подлежащий такому же точному измерению, как подъем или падение цен на недвижимость. Все эти термины воспринимаются в соответствующих областях знания не просто как общепринятые обозначения, а как истины или даже как доказуемые факты.



Убежище герметизма

Что же стало с герметизмом среди всего этого процесса фрагментации? Что стало с представлением о всеохватывающем единстве, которое в эпоху Возрождения находилось уже на грани актуализации и было готово реализоваться на практике? Что стало с основными хранителями философии герметизма, с магами, придерживавшимися традиций Агриппы и Парацельса или их вымышленного воплощения, Фауста? Среди историков и общественного сознания получила распространение следующая точка зрения: история Фауста и герметизма после трех с половиной веков доминирования в западной культуре выродилась в историю второстепенного явления, так называемой «эзотерики». Сама «эзотерика» считается уступившей место Просвещению и научно-технической революции.

Как уже отмечалось выше, герметизм пережил Возрождение, но все больше маргинализировался, а хранители его традиций постепенно утрачивали свое влияние, и на них стали смотреть с подозрением. По мнению ортодоксальных представителей исторической науки, истинными наследниками Агриппы и Парацельса являются не отдельные люди, а коллективы, присвоившие себе это право. Считается, что мага-одиночку сменило тайное общество, унаследовав его традиции. Историки полагают, что сначала такие тайные общества – например, розенкрейцеры семнадцатого века или первые масоны – вносили, хотя и косвенным образом, свой вклад в главное направление исторического развития. Но затем они начали отходить на второй план, не принимая участия в эволюции и развитии западной культуры. Их классифицировали как «ненормальные крайности» и едва удостаивали сноски в книгах по истории, за исключением тех, которые были посвящены так называемой «эзотерике». В качестве примера можно привести баварских Иллюминатов и Орден Золотой Зари восемнадцатого века, или «Ordo Templi Orientis», существовавший в конце девятнадцатого и начале двадцатого века. К таким организациям относятся эксцентричные немецкие секты – Орден новых тамплиеров, общество «Туле» и «Germanorden», которые внесли свой вклад в образование Третьего рейха315. Это и некоторые современные культы и секты, которые претендуют на то, чтобы обучать ритуальной магии в соответствии с явными или подразумеваемыми герметическими принципами – например, всем известный Орден Храма Солнца, коллективные самоубийства членов которого в середине 90-х годов двадцатого века попали на первые полосы газет всего мира.

В соответствии с официальной исторической доктриной время от времени появлялись и одиночные фигуры магов. Еще в конце восемнадцатого века некоторые из них воспринимались легковерными людьми как «высшие посвященные», работающие в надменном и таинственном одиночестве. Именно таким считали легендарного и якобы бессмертного графа де Сен-Жермена, который в действительности не существовал в том облике, который приписывали ему те, кто принимал желаемое за действительное. То же самое относится к сицилийцу Джузеппе Бальзамо, больше известному под именем графа Калиостро, который скорее всего действительно был шарлатаном – как и утверждали его недоброжелатели.

В девятнадцатом веке самозваный маг еще больше маргинализировался. Он был низведен до положения простого пропагандиста, эксцентричного или даже сумасшедшего миссионера, который конкурирует с другими себе подобными, заявляя о своем тайном знании, занимается скорее мистификацией, чем настоящими тайнами, и нередко основывает собственный культ, секту или орден. Таким человеком был, например, Элифас Леви, наиболее известная фигура во французской «эзотерике» девятнадцатого века. Это и доктор Жерар Анкосс, известный под именем Папюс. Это и печально известный Алистер Кроули, а также ученик Кроули Дион Форчун. Можно также назвать людей, которые соединили герметическую традицию с другими учениями, пытаясь основать новую религию, – например, основателя теософии Е.П. Блаватскую или отца антропософии Рудольфа Штейнера (1861 – 1925).

Обычно признается, хотя и неохотно, что подобные проявления герметических идей после эпохи Просвещения иногда оказывали влияние, выходящее за рамки периферийной и доступной лишь для избранных сферы «эзотерики». Признается, к примеру, что розенкрейцеры и масоны оставили значительный след в культуре и политике, хотя этот след редко удостаивается чего-то большего, чем вынужденное признание. В некоторых случаях эти следы – возможно, довольно яркие – считаются более важными, чем герметизм, на котором они основаны. Сегодня вряд ли кто-нибудь вспомнил бы об Ордене Золотой Зари, если бы его членом не был Уильям Батлер Йетс.

Ортодоксальные историки вынужденно – и с сожалением – признают существование на протяжении трех последних столетий нескольких периодов так называемого «оккультного возрождения». Они признают герметическую составляющую европейского романтизма конца восемнадцатого и начала девятнадцатого века. Они признают наличие во Франции в середине девятнадцатого века тенденции, кульминацией которой стал fin de si e c le , или декаданс». Они признают рост интереса к «эзотерике» в России накануне революции. Они признают подводное течение, которым питалось движение национал-социализма в Германии. Они признают «смутный мистицизм» как одну из особенностей «вседозволенности» 60-х годов двадцатого века. Они обращаются к такому мистицизму как к тревожному барометру, указывающему на характерное для сегодняшнего дня стремление осознать смысл, цель и направление жизни.

Подобному «оккультному возрождению» с неохотой позволялось оказывать некое косвенное влияние на общественную жизнь и политику. До сих пор, например, широко распространено мнение, что Французская революция была организована – по крайней мере, отчасти – масонами и другими тайными обществами. Более открыто признается воздействие периодов «оккультного возрождения» на искусство. Однако эти периоды по-прежнему рассматриваются как некое отклонение от основной линии развития, а иногда даже как явно вредное и извращенное явление. Такие фигуры, как Элифас Леви и Алистер Кроули, считаются просто отклонением от нормы. Теософия и антропософия респектабельными учеными мужами не воспринимаются всерьез и считаются достойными осмеяния. Явное увлечение У. Б. Йетса «эзотерикой» воспринимается литературными критиками и учеными с болезненным замешательством и считается странной аберрацией – нечто вроде ненеизбежной судьбы поэта, нуждающегося во вдохновении, в «зерне» для своей эстетической «мельницы».



Наука открывает грех

В таком виде – низведенный до простого придатка «эзотерики» – герметизм просуществовал последние три столетия. Эта философия была вытеснена на обочину истории и культуры, ее хранитель (маг) превратился в эксцентричную аномалию, а его основное достижение заключалось в том, что он сбивал с толку людей искусства. Если он относился к себе слишком серьезно, то его считали введенным в заблуждение простаком и посмешищем. Если его взгляды выглядели непонятными, к нему приклеивали ярлык циника и шарлатана, манипулирующего людьми. Очень часто самозваные маги современности действительно относились к одной из этих двух категорий. Однако так происходит не всегда. Современный Фауст изредка снисходит до того, чтобы изображать из себя клоуна, но он оперирует и на более серьезном уровне. Однако делает он это инкогнито.

Единое и всеобъемлющее мировоззрение эпохи Возрождения по своей направленности было в основном герметическим. После раздробления этого единого мировоззрения герметизм тоже распался на части. Остатки герметической философии сохранились, но оказались разбросанными по различным областям знания и дисциплинам – как и само знание. Каждая такая сфера, дисциплина или область науки продолжала рождать собственных сторонников герметизма, собственных магов, собственных Фаустов.

Если магов эпохи Возрождения, таких как Агриппа и Парацельс, можно считать и учеными, то современных ученых все с большим основанием можно называть настоящими магами. Для многих людей современный ученый представляется наследником Агриппы и Парацельса. Достаточно лишь взглянуть на краткий список выдающихся ученых трех последних столетий: Генри Кавендиш, Антуан Лавуазье, Андре Ампер, Майкл Фарадей, Пьер и Мария Кюри, Эрнст Резерфорд, Макс Планк, Вольфганг Паули, Альберт Эйнштейн. Эти люди считаются настоящими магами современности. Помимо этих представителей чистой науки, были еще и деятели прикладной науки – практики, изобретатели, инженеры и техники: Джордж и Роберт Стивенсоны, Марк Брунель, Джордж Вестингауз, Томас Эдисон, Никола Тесла, Гульермо Маркони. Выдающиеся ученые-маги занимались – подобно своим предшественникам эпохи Возрождения, таким как Джон Ди, – как теоретическими, так и прикладными исследованиями. Самым ярким примером таких личностей может служить группа, руководимая Робертом Оппенгеймером – в нее входили также Энрико Ферми, Эдвард Теллер и Нильс Бор, – которая в лаборатории Лос-Аламоса открыла для человечества ядерный век. В этом ряду можно назвать также имя конструктора ракет Вернера фон Брауна, чья мечта о полете человека на Луну казалась такой же недостижимой, как превращение свинца в золото. И наконец, магами можно назвать современных специалистов в области генной инженерии. Маги Возрождения, помимо всего прочего, стремились к созданию жизни – в виде так называемого «гомункула». При помощи методики клонирования или оплодотворения «в пробирке» современный ученый вплотную подошел к решению этой задачи.

Литература также богата образами ученых. Существует положительный стереотип – жрец добрых сил, хранитель великих тайн, который способствует прогрессу, революционизирует окружающий мир, улучшает жизнь человека, открывает новые лекарства. Кроме того, сложился и стандартный негативный образ ученого – хорошо знакомый узкий специалист-шарлатан или безумный гений в образе доктора Франкенштейна, доктора Стррэнджлава или многочисленных подражающих Фаусту современных экспериментаторов, населяющих романы ужасов и научную фантастику. Все эти фигуры, в сущности, являются магами, либо созидающими, либо разрушающими. Для многих людей они олицетворяют волшебников нашего времени, в обличье которых продолжает жить и работать Фауст. Все они придерживаются основных принципов герметической магии, то есть используют паутину взаимосвязи и взаимозависимости для того, чтобы «создавать события».

Некоторые ученые прекрасно сознавали фаустовский характер своих исследований. Так, например, живший в девятнадцатом веке изобретатель динамита Альфред Нобель искренне надеялся, что его взрывчатое вещество поставит войну вне закона, сделав ее слишком страшной. Утратив иллюзии и испытав горькое разочарование при виде того, как его изобретения используются в военных целях, он стремился искупить свою вину. Жестом, напоминающим фаустовское «отделение суши от моря», Нобель направил нажитое им состояние на учреждение международных премий за выдающиеся научные открытия, а также за достижения в области литературы и борьбы за мир.

Роберт Оппенгеймер и его группа, работавшие в пустыне Нью-Мексико в лаборатории Лос-Аламоса, были убеждены, что они вторгаются в область религии и даже совершают грех. Некоторые из них открыто сравнивали себя с Фаустом или Прометеем. Другие верили, что имеют дело с тайнами комического масштаба. Многие задавались вопросом, не разрушит ли их работа саму ткань мироздания и не окажутся ли они лицом к лицу с самим Богом – даже если Бог примет форму чистой энергии. Когда первые (и, к счастью, ошибочные) расчеты показали, что эксперимент может вызвать мгновенную цепную реакцию, которая уничтожит весь водород и азот на Земле, ученым с ужасающей ясностью стала видна та огромная энергия, с которой они имеют дело. Многим даже показалось, что они присваивают себе прерогативы Бога316.

Сам Оппенгеймер был очень сложной и высоконравственной личностью, любителем поэзии и поэтом, эрудитом, владеющим несколькими языками, в том числе греческим и санскритом, интересующимся различными, и особенно восточными, религиями. После первых испытаний атомной бомбы весной 1945 года он якобы сказал, что ему на память пришли стихи из одиннадцатой главы «Бхагавадгиты», где сияние высшего духа сравнивалось с сиянием тысячи солнц317. В этой главе описывается мистический абсолют, воплощением которого является бог Кришна. Глубоко потрясенный, «дрожащий от благоговения и восхищения», главный герой «Бхагавадгиты» рассказывает, что при виде сияющей множеством цветов громадины сердце у него затрепетало от страха, а силы и спокойствие покинули его318.

Вполне возможно, что сам Оппенгеймер испытывал похожие чувства. Говорят, что он дал свое согласие на бомбардировку Хиросимы, но вторая бомба, сброшенная на Нагасаки, потрясла его. Он поспешно оставил свой пост директора исследовательской лаборатории Лос-Аламоса. По мере совершенствования атомного, а затем водородного оружия Оппенгеймера все сильнее мучило чувство вины. «В определенном смысле, – писал он, – физики познали грех, и скрыть это не могут ни вульгарность, ни юмор, ни преувеличение»319.

Мудрость или просто информация?

философия герметизма провозглашала взаимосвязь и взаимозависимость всего сущего – потянув за ниточку в какой-то точке ткани реальности, мы вызовем образование или исчезновение узелка в другом месте. Ядерная физика, помимо всего прочего, подтвердила истинность этого положения и перевела стоящую за ним теорию в исключительно практическое русло. В аналогичных структурах атома и Солнечной системы обнаружилось подтверждение древней герметической теории о микрокосме и макрокосме. Немного найдется серьезных ученых, которых никогда не посещала мысль о том, что атом может представлять собой целую Солнечную систему, а сама наша Солнечная система быть одним атомом какого-то огромного образования. Такие идеи типичны для философии герметизма.

Даже если не касаться таких головокружительных теорий, современная наука – не называя по имени и не признавая источника, – в сущности, приняла герметический принцип взаимосвязи. Для научного эмпиризма идея о взаимозависимости микрокосма и макрокосма может казаться в буквальном смысле чрезмерно метафизической, но сам принцип взаимосвязи не подвергается сомнению. Так, например, любой школьник изучает циклы испарения и выпадения осадков, роста и разложения. Практически все образованные люди знают, какое влияние на их жизнь оказывают, казалось бы, далекие бразильские джунгли. Исследования окружающей среды ежедневно представляют доказательства того, что наша планета является живым организмом, который находится под угрозой и жестокое обращение с которым, как бы далеко от нас это ни происходило, обязательно отразится на нашем существовании. Общепризнано, что ресурсы земли не являются неисчерпаемыми, что они ограниченны и что нам нужно проявлять крайнюю осторожность, чтобы не истощить их. Не вызывает сомнений и тот факт, что самые незначительные наши действия могут иметь катастрофические и даже апокалиптические последствия – проявление так называемого «эффекта бабочки» из теории хаоса. Аэрозоли с фреоном, используемые каждым из нас в уединении ванной комнаты, вызывают разрушение озонового слоя. Костры из опавших листьев, разводимые осенью в садах и парках, вносят свой вклад в глобальное потепление. Токсины, которыми мы загрязняем окружающую среду, в конечном итоге возвращаются к нам с пищей, которую мы едим, с водой, которую мы пьем, и с воздухом, которым мы дышим. Как считали герметики древней Александрии, мы являемся неотъемлемой частью природы, и мы зависим от нее точно также, как она от нас.

Разумеется, во многих отношениях картезианская методология, рационалистический эмпиризм и научный анализ достигли неоспоримых успехов. Так, например, операции по пересадке стали теперь повсеместным явлением, и различные органы могут заменяться и даже изготавливаться, подобно деталям машины. В этом смысле мышление, возникшее в эпоху Просвещения, действительно оправдало и утвердило себя. Однако его апологеты слишком часто забывают о том, что альтернативный подход – то есть герметическое единство и синтез – тоже подтвердил свою действенность. Слишком часто они не в состоянии понять, в какой степени они сами принимают его и зависят от него.

Так, в начале двадцатого века биология, химия и физика превратились в три отдельные, не связанные между собой и автономные дисциплины, каждая из которых представляла собой самодостаточный и замкнутый мир. И лишь постепенно, с большим опозданием между ними начали устанавливаться связи, в результате чего возникли такие области науки, как астрофизика, биофизика и биохимия. Эти новые области превозносились как настоящая революция в науке. Однако они являлись всего лишь отражением реальности – той реальности, которая воспринималась как само собой разумеющееся такими мыслителями, как Агриппа и Парацельс. Эти науки отражали единство, существовавшее задолго до того, как процесс анализа искусственно разделил их на составляющие и компоненты. В реальном мире биология, химия и физика взаимосвязаны, и картезианская наука ошибалась, даже выдвигая гипотезу об их автономности.

В таких областях, как исследование окружающей среды, наука вновь открывает – и находит ему подтверждение – герметический тезис о всеобщей связи. Сегодня наука находится в процессе герметической, в сущности, реинтеграции и синтеза собственных подразделений. В то же время наука неохотно идет на подобную интеграцию и синтез с другими областями знания, с другими сферами человеческой деятельности – например, с философией, официальной религией, психологией или искусством. И действительно, в том, что касается этих сфер, наука пребывает в открытой или скрытой оппозиции к ним. И до тех пор, пока это противостояние продолжается, знание останется фрагментированным и отрывочным – в большей степени информацией, чем мудростью.

Эта ситуация нашла отражение в современной системе образования и постоянно воспроизводится ею. В идеале – то есть теоретически – система образования должна способствовать освоению все больших и больших областей знания. Предполагается, что этот процесс достигает своей кульминации в университете, где, как предполагает само название, приобретает «универсальный» характер, включая в себя все человеческое знание. Однако на практике система образования ведет нас в прямо противоположную сторону. Современный университет никак нельзя назвать «универсальным». Наоборот, это учебное заведение только усиливает специализацию. Области знания строго разграничены, и каждая сфера, или дисциплина, отделена и изолирована от всех остальных. Такое разграничение является наследством и отражением картезианской науки и рационалистического эмпиризма.

Наука неохотно устанавливает связи не только с другими областями знания, но и с гораздо более важной сферой – с нравственными нормами, с чувством моральной ответственности, с иерархией нравственных ценностей. Бывают, конечно, исключения – например, Эйнштейн или упоминавшийся выше Роберт Оппенгеймер. А поскольку в настоящее время наука забирается все дальше в неисследованные области, то все большее число ученых приходят к осознанию необходимости определенного морального ограничителя, некого морального императива. Однако в целом большинство из них согласны с Вернером фон Брауном, который говорил, что наука «сама по себе не имеет морального измерения» и что даже разработка оружия массового уничтожения «нейтральна с точки зрения морали». Профессор Льюис Уолперт, один из пионеров в области эмбриональных исследований и уважаемый член Королевского общества, так высказывается по поводу этичности генной инженерии-. «Это вопрос не к ученому, а к обществу в целом… Даже в отношении введения генов в человеческую клетку решение о допустимости или недопустимости подобных процедур должен принимать не ученый и не врач…»320

Похоже, профессор Уолперт был удивлен, что его позиция вызвала этические опасения. Подобно доктору Франкенштейну, он вопрошает: «Что… плохого в принципе «супермаркета», когда гены будут доступны за определенную цену и сопровождаться предупреждением о возможных побочных эффектах?»321В свою защиту профессор выдвигает современную модификацию старой картезианской методологии, отрицая синтез и превознося анализ: «Любая философия, являющаяся в своей основе холистической, сходна с антинаукой, поскольку запрещает изучать части системы отдельно друг от друга, то есть изолировать отдельные части и исследовать их поведение вне связи с чем-то еще»322. Это и есть голос современного Фауста. Это не голос Фауста как мага эпохи Возрождения, который просто – и нередко оправданно – отвергает узкие заповеди и догматы иудаистско-христианской морали. Это голос Фауста двадцатого века, который в своей жажде знаний, а не мудрости отрицает основы нашей человеческой природы.

12. Возвращение к единству

При помощи философии герметизма маг эпохи Возрождения привносил магию в так называемый «объективный», или ощущаемый, мир – мир подлежащих измерению количеств и конкретных фактов. В этом мире магия в той или иной степени являлась синонимом науки. После эпохи Просвещения магия постепенно была вытеснена наукой – или скорее науками, поскольку каждая из них превратилась в самостоятельную область исследований. Ученый превратился в настоящего мага. Химия, биология и физика – все они производили на свет своих магов, пока новые комбинации, такие как биофизика и биохимия, не породили более сильную магию и более могущественных магов. Постепенно областью и прерогативой науки становились манипуляции с внешним миром и управление им. Под натиском науки загадки внутреннего мира либо раскрывали свои секреты, либо постепенно отступали в сферу метафизики.

Герметический тезис о взаимосвязи применим не только к «высшему» и «низшему», к микрокосму и макрокосму. Он охватывает также «внутреннее» и «внешнее», то есть внутренний и внешний миры человека. Герметический маг Возрождения направлял свою магию и на внутренний мир – на не подлежащие измерению и исчислению качества человеческого тела и еще труднее улавливаемые качества сознания. В этих сферах он пытался управлять такими сущностями, как «гуморы» и «магнетические флюиды», а также инкубами, суккубами и демонами, ответственными за состояние, известное как «одержимость». В самом начале века Просвещения эти сферы остались незатронутыми наукой и власть над ними перешла к организованной религии и искусству. И лишь по прошествии времени наука постепенно начала обращаться к ним, искать способы присоединить их к своим владениям.

Сначала наука вновь открыла для себя внутренний мир человека через исследование магнетизма и электричества, которые, как выяснилось, оказывают заметное влияние не только на тело человека, но и на его психику. Следствием этих работ стало открытие гипноза и затем и глубинной психологии. При помощи гипноза и глубинной психологии люди науки вновь откроют Для себя своих герметических предшественников. Таким образом, наука сделает полный круг, мучительно отыскивая дорогу к принципам герметизма, которые она высокомерно отвергла.

В настоящее время внутренний мир человека считается предметом психологии. В этом внутреннем мире – неосязаемой сфере психики или «сознания» (в противоположность более материальному научному понятию «мозга») – психолог становится еще одним воплощением современного мага. Подобно своему предшественнику из эпохи Возрождения – и, если хотите, священнику, – он берет на себя терапевтическую функцию исповедника. Подобно своему предшественнику или священнику, он пытается снять «одержимость» демонами наших дней, к которым относятся чувство вины, тревога, навязчивые идеи, мании и все другие расстройства, которые официально классифицируются как неврозы или психозы.

Исследователи подсознания

На протяжении почти всего девятнадцатого века психология – в той степени, в какой она вообще считалась легитимной областью исследований, – существовала лишь в форме придатка неврологии, а психические расстройства обычно определялись как болезнь нервов. В остальном психология, в том виде, в каком мы ее знаем сегодня, привлекала внимание только религии и искусства. Разумеется, религия подчиняла психологию своим канонам и догмам. Поэтому в действительности единственным настоящим психологом оставался деятель искусства, и особенно литератор. До оформления психологии в самостоятельную дисциплину понятия «художник» и «психолог», в сущности, были синонимами. Когда же психология отделилась от неврологии, ее основатели неизбежно назвали своими предшественниками Софокла, Шекспира, Гете, Бальзака, Стендаля и Достоевского.

Художники начала девятнадцатого века иногда пытались подходить к психологии с позиций науки и методологии эпохи Просвещения. Так, например, в романе «Избирательное родство» (1809) Гете использовал научные концепции своего времени в качестве метафоры, чтобы исследовать психологию полового влечения и адюльтера. Термин «избирательное родство», как его понимали во времена Гете, служил для объяснения процесса, в котором элементы двух химических соединений при соприкосновении, если так можно выразиться, «меняются партнерами», в результате чего получаются два новых соединения. Однако Гете использовал химическую аналогию только лишь в качестве метафоры, символа, а не буквального объяснения. В отличие от ученых своего времени Гете мыслил в терминах организма, а не механизма. Даже в научных вопросах ценность любого объекта исследования заключалась для Гете в «его взаимоотношениях с целым». Другими словами, мировоззрение поэта в точности совпадало с мировоззрением мага эпохи Возрождения – то есть основывалось на синтезе, а не на анализе, на целом, а не на его составных частях. Фраза о том, что Гете был «последним человеком Возрождения», давно уже превратилась в клише. Тем не менее он перенес типично герметические взгляды, характерные для эпохи Возрождения, в восемнадцатый и девятнадцатый век, а также – через влияние на основателей современной психологии – в наше время.

Однако это произошло лишь через три четверти столетия после его смерти в 1832 году. Тем временем девственные области глубинной психологии оставались неисследованными. В них лишь проводили разведку и выставляли редкие аванпосты другие писатели и поэты – Э.Т.А. Гофман в Германии, Эдгар Алан По в Соединенных Штатах, Гоголь и Достоевский в России. В свое время рационалистический мир Просвещения не обратил сколько-нибудь серьезного внимания на человека, которого сегодня задним числом признают отцом-основателем глубинной психологии.

Франц Антон Месмер родился в 1734 году (на пятнадцать лет раньше Гете) в маленьком швабском городке на немецком берегу озера Констанция. Его отец служил егерем у местного епископа, Иоанна Франца Шенка фон Штауффенберга. После изучения философии и теологии в двух иезуитских университетах Месмер решил отказаться от духовной карьеры и в 1759 году поступил на отделение права Венского университета. Через год он заинтересовался медициной и в 1766 году сдал экзамен на степень доктора медицины. Его диссертация была посвящена влиянию планет на человеческое тело. В ее содержании ощущалось сильное влияние идей Парацельса.

Парацельс предположил, что лечение может осуществляться «тонкими флюидами» – сегодня мы называем их «силовыми электромагнитными полями», – проникающими в тело пациента. Месмер выдвинул гипотезу, что влияние звезд можно объяснять именно этими «тонкими флюидами», которые он рассматривал как «физические средства передачи силы». Подобно Ньютону, Месмер считал себя ученым, изучающим физические законы космоса, и, подобно науке Ньютона, наука Месмера была встроена в герметический контекст и герметическую систему. Он был убежден, что все сущее взаимосвязано, поскольку погружено в «тонкие флюиды», как в «космическое море». Приливы и отливы этого моря, его волны и течения оказывают заметное влияние на здоровье каждого человека.

В 1767 году, через год после защиты диссертации, Месмер стал практикующим врачом. В 1768 году он женился на богатой вдове, аристократке из Вены, и этот брак принес ему роскошный дом и доступ в высшее венское общество. Месмер быстро стал богатым и преуспевающим человеком, устраивал модные вечеринки и покровительствовал искусствам, особенно музыке. Месмер был в числе первых покровителей Моцарта, и одна из опер композитора была поставлена в его доме. Он и его жена стали близкими друзьями Моцарта и заняли видное место в высшем обществе Вены.

В 1773 году Месмер лечил женщину, у которой истерия проявлялась в форме приступов конвульсий и других симптомов, поначалу наводивших на мысль о безумии. Месмер заметил, что приступы болезни имеют циклический характер, повторяясь через равные промежутки времени, и этот факт заставил его предположить, что на состояние женщины влияет «приливная волна» «тонких флюидов». В поисках средств управления этой «приливной волной» он экспериментировал с воздействием сильных магнитных полей на организм пациентки. Какими бы причинами это ни объяснялось, но опыты оказались успешными, и хотя болезнь не прошла совсем, состояние женщины значительно улучшилось. В сущности, Месмер обнаружил неизвестную ранее связь между магнетизмом и обменными процессами в организме человека. Эта связь остается не до конца понятой и сегодня. Тем не менее ее наличие признают. В настоящее время можно заказать по почте или купить в аптеке магнитные браслеты, пояса и аппликаторы на липучках, которые уменьшают боли при артрите и ревматизме, снимают напряжение мышц.

Кроме того, Месмер был еще тем, кого сегодня называют «целителем». Существуют достоверные свидетельства, что он мог лечить местные расстройства «наложением» рук. Эта способность привела его к выводу о том, что магнитная энергия может передаваться не только при помощи магнитов, но и от одного человеческого тела к другому. Он сформулировал эти выводы на научном языке своего времени, назвав свою теорию «животным магнетизмом».

Независимо от названия методика Месмера – то ли благодаря его природному дару, то ли благодаря какому-то до сих пор не выясненному воздействию электромагнитных сил – оказалась удивительно эффективной при применении ее на практике. Для рационалистически настроенных современников теория Месмера выглядела слишком сомнительной и «оккультной», и вскоре его объявили фокусником и шарлатаном. В 1778 году он был вынужден вместе с женой покинуть Вену и основать новую клинику в Париже.

В Париже, точно так же как и в Вене, он не добился симпатий или поддержки от научного сообщества, но его клиника пользовалась – по крайней мере, какое-то время – необыкновенным успехом. Многие из его пациентов, принадлежавшие к аристократическим кругам и близкие ко двору, распространяли сведения о его методах в высших слоях парижского общества. Но Месмер не отказывался лечить и «обычных» парижан, делая для них приличную скидку. Постепенно он уверовал в старую герметическую идею о целительной силе музыки и стал утверждать, что «животный магнетизм» может передаваться при помощи звука. Таким образом, его лечение все больше насыщалось ритуальными элементами – музыкой, приглушенным или мерцающим светом, специальным и нередко довольно замысловатым костюмом и якобы магнитным жезлом, подозрительно напоминающим волшебную палочку. По существу, Месмер использовал – естественно, не называя его так – психологический принцип, который сегодня мы называем «силой воображения». В процессе своих опытов он открыл «месмеризм», больше известный нам под названием «гипноз». Погружая пациента в гипнотическое состояние, он затем внушал ему установки, которые вызывали серьезные изменения в поведении человека. «Выражаясь современным языком, Месмер… проникал в подсознание… работал в области глубинной психологии и динамической психиатрии»323. Он был пионером «в искусстве лечения психики… на пути к многоуровневому исследованию психики в девятнадцатом и двадцатом веках и таким авторитетам, как Шарко, Бернгейм, Фрейд и Юнг»324.

В 1783 году Месмер основал тайное общество, названное «Общество гармонии». На тайных собраниях проводилось обучение технике погружения в гипнотический транс и управления этим состоянием. Среди членов общества, каждый из которых подписывал персональный договор с Месмером, были видные аристократы, в том числе и маркиз де Лафайет. В 1784 году во время посещения недавно образованных Соединенных Штатов Лафайет своими знаниями вызвал восторг у Джорджа Вашингтона, который завязал дружескую переписку с Месмером. Тем временем парижское «Общество гармонии» стало создавать ассоциированные «ложи» в других местах – еще пять во Франции, одну в Италии и одну в Швейцарии. Сам Месмер все больше увлекался герметическими по своему характеру ритуалами масонов.

Неудивительно, что связь Месмера с тайными обществами – его собственным и другими – не способствовала признанию со стороны влиятельных научных кругов. Ритуализированные и явно «оккультные» аспекты его лечения только усиливали антипатию. Аналогичную реакцию вызывала склонность Месмера к экстравагантным шоу, когда его манеры и экипировка вызывали ассоциации с магом. Ответный удар был неминуем. В 1784 году французское правительство создало комитет – во главе его стоял Бенджамин Франклин, видный масон, которого считали «первооткрывателем» электричества, – для изучения «животного магнетизма». Разумеется, комитет не обнаружил никаких доказательств существования подобного явления.

Звезда Месмера – а с ней и его научная репутация – стала тускнеть. Два раза он был вынужден покидать Париж, но затем возвращался. Затем в 1799 году он опубликовал работу, которую сегодня отнесли бы к «парапсихологии». Это окончательно уничтожило последние остатки его репутации. В 1802 году Месмер уехал на родину, в район озера Констанция, где и умер в 1815 году. Вопреки расхожему мнению он умер вовсе не в забвении и бедности. Совсем наоборот – Месмер продолжал вести достаточно комфортную жизнь, время от времени занимаясь медициной и музыкой – и отклоняя приглашения вернуться в Париж, а также посетить Академию наук в Берлине.

Тем не менее после смерти за ним закрепилась такая же репутация, как у Калиостро или графа Сен-Жермена, – репутация шарлатана, продающего средство от всех болезней, который блеснул на короткое время в этом доверчивом мире, а затем был разоблачен и исчез без следа. Этот образ усилился от того энтузиазма, с которым его теория «животного магнетизма» была воспринята самозваными наследниками розенкрейцеров, такими как Эдвард Балвер-Литтон, а также течением, которое впоследствии получило название спиритуализма. На самом деле, у Месмера было много общего с его уважаемым предшественником Парацельсом. Подобно Парацельсу, он был настоящим первооткрывателем, необоснованное очернение которого можно объяснить профессиональной завистью и его собственной способностью наживать себе врагов, а не реальными причинами. Если его теории и были в чем-то неверны, то не более, чем другие признанные научные теории того времени. Кроме того, несмотря на недостатки теорий Месмера, его практика давала ощутимые результаты, облегчив страдания многих людей и осветив новую дорогу в развитии человека, ведущую к познанию самого себя и таинственных психологических процессов.

Возможно, Месмер был первым психологом-магом. Однако на протяжении почти всего девятнадцатого века больше никто не пошел по указанному им пути. Будущие эзотерики и спиритуалисты ошибочно приняли его идеи за догму, которую они затем использовали для поддержки своих теорий. Писатели, такие как Достоевский и Рембо, проложили свои пути, которые не поддавались научной систематизации. Наконец, в 80-х годах девятнадцатого века явление «месмеризма», или гипноза, было серьезно воспринято выдающимся французским неврологом Жаном Мартеном Шарко.

Шарко (1825 – 1893) получил ученую степень доктора медицины в 1853 году. С 1860 года и до самой смерти он был профессором в Парижском университете. Посвятив свое время исключительно изучению неврологии, он впервые выявил и описал Целый спектр ранее неизвестных нервных заболеваний. В 1882 году он основал клинику, которая вскоре станет лучшей неврологической клиникой в Европе. Стремясь выявить «физиологические корни психического поведения», Шарко заинтересовался таким явлением, как истерия, и признал гипноз в качестве метода для контроля ранее не контролируемого поведения пациента.

Учиться у Шарко съезжались студенты со всего мира. Среди них был молодой австрийский еврей Зигмунд Фрейд, приехавший в Париж в 1885 году. Фрейд быстро стал лучшим учеником Шарко и его главным протеже, и они вместе занялись глубоким исследованием истерии, используя для этого методы гипноза. Для Шарко эта работа лежала в основном в области неврологии и физиологии. Фрейд же начал подозревать, что за истерическим состоянием скрывается нечто большее. Его исследования привели к гипотезе о существовании целого мира, лежащего вне границ рационального контроля и даже сознания человека. Фрейд назвал этот мир «подсознанием».

В наши дни существование подсознания считается само собой разумеющимся. Если оно не вмешивается в нашу повседневную жизнь, то большинство людей просто не помнят о нем. Поэтому трудно передать, какой переполох вызвала теория Фрейда в конце девятнадцатого и начале двадцатого века. Еще в глубокой древности человек, несомненно, знал о существовании внутри себя некой неизведанной территории. Он оказывался на этой территории – часто неожиданно и непроизвольно – во время сна, припадков «безумия» или необъяснимых флуктуации сознания. Но у него не было соответствующих понятий, чтобы описать это явление, не было концептуальной основы для его интерпретации и осмысления. Откуда берутся сны – исходят ли они из какого-то источника внутри нас или насылаются внешними силами, например богами? Следует ли считать сны важными и даже пророческими или случайными и не имеющими особого значения? Сидит ли безумие внутри самого человека или навязывается извне – либо демоническими силами, проникающими в него и завладевающими им, либо внешними факторами, вызывающими другие болезни, такие как чума? О чем говорит тот факт, когда внешне «нормальный» и уравновешенный человек вдруг видит ужасный ночной кошмар, свидетельствующий о склонности к насилию и преступлениям, или испытывает внезапный приступ истерии, или оказывается во власти галлюцинаций?

Просто введя понятие «подсознания», предложив объяснение его работы и заявив о том, что оно является универсальным атрибутом человека, Фрейд придал этому явлению – и его изучению – видимость научной респектабельности. Иррациональные импульсы, склонности и аспекты человеческой психики теперь уже считались не аберрациями, а частью общего наследия человечества, внутренней и наследуемой чертой Homo sapiens. Это успокаивало и одновременно ободряло.

Для мужчин и женщин во времена Фрейда открытие подсознания по своему значению было сравнимо с открытием Колумбом Америки или выходом в космос в наши дни. Оказалось, что внутри человеческого сознания находится целый «затерянный континент», настоящая затонувшая Атлантида, богатая и плодородная почва, которую можно отвоевать у моря, – в точности как та земля, которую отвоевывал Фауст в финале поэмы Гете, и этот процесс, по словам самого поэта, символизировал «пробуждение сознания». Пресытившись двумя веками становившегося все более сухим рационализма, люди ринулись на новую территорию в поисках чего угодно – от познания самого себя до обычной новизны. Целые художественные направления – например, сюрреализм во Франции и экспрессионизм в Германии – вторглись на неизведанные земли с энтузиазмом, сравнимым с рвением испанских конкистадоров четырьмя веками раньше.

Фрейд окончательно и бесповоротно утвердил психологию как самостоятельную дисциплину, а себя самого – по крайней мере, на какое-то время – как ее патентованного мага и верховного жреца. Под руководством Фрейда психология начала создавать свой словарь, а в конечном итоге и собственную теологию, которая позволила ей соперничать с дарвинизмом и марксизмом в качестве новой – или альтернативной и даже суррогатной – религии. Постепенно психолог стал исполнять, наряду с традиционной функцией мага, еще и функцию духовного исповедника.

Но если Фрейда и можно причислить к самопровозглашенным магам, то ориентация его была совсем не герметическая. Совсем наоборот – его подход в точности соответствовал картезианскому рационализму. По существу, психология Фрейда является еще одним проявлением фрагментации знания, а следовательно, и реальности. Эта фрагментация была подчеркнута и обострена настойчивым стремлением Фрейда превратить психологию в полноценную науку, внедрить в нее научную методологию, обращаться с нематериальными явлениями так, как будто они были не менее конкретными и доступными для измерений, чем данные химии, биологии или физики. В учении Фрейда содержался неразрешимый парадокс. Оно стремилось к «научной объективности». Однако единственным человеческим инструментом познания чего бы то ни было является сознание, которое не может быть «научно объективным» по отношению к самому себе. Еще в меньшей степени часть сознания, – та часть, которая представляет рациональное мышление – способна объективно оценить целое, включая те аспекты, которые по определению являются подсознательными. Разумеется, Фрейд был достаточно умен, чтобы осознавать этот парадокс. Однако он предпочел сделать вид, что его просто не существует. Фрейд предпринял попытку разработать процедуры, в которых психолог становился как бы хирургом, анализируя, рассекая, фрагментируя знания и реальность на все более мелкие части, каждая из которых постепенно изолировалась от общего контекста, в который она была встроена. Стремясь легитимизировать психологию как науку, Фрейд воспроизвел ошибки самой науки и превратился, подобно магам от науки, в еще одного шамана, действующего в замкнутой области, в сфере науки, ограниченной собственными догмами.

Наиболее важные коррективы в психологию Фрейда внес его бывший друг, коллега и ученик – швейцарский психолог Карл Густав Юнг (1875-1961). Юнг, как и Месмер, родился на берегах озера Констанция, но затем переехал вместе с семьей в Базель. Его отец был пастором, упорно и безуспешно цеплявшимся за веру, которая непрестанно подтачивалась сомнением. В детстве Юнг был увлечен и очарован религиозными вопросами. Однако духовные поиски и страдания отца выработали у него антипатию к институту христианской церкви, а также заставили сомневаться в той вере, которую требовала церковь от своей паствы. Взрослея, он все больше склонялся к древней герметической идее гнозиса, непосредственного знания или опыта, которая делала априорную веру бессмысленной325. «Вера, – сделал вывод он, – не является адекватным заменителем внутреннего опыта»326.0 догматизме сторонников христианства он говорил так: «Все они стремятся что-то получить при помощи логических трюков – то, чего им не дано и о чем они не знают. Они хотят сами себе доказать свою веру, хотя это лишь вопрос опыта»327.



В молодости интересы Юнга отличались необыкновенным разнообразием – он увлекался естественными науками, философией, археологией, а также литературой и другими видами искусства. В студенческие годы он испытал на себе влияние Шопенгауэра, Канта и Ницше. Однако самое глубокое и долговременное влияние на него оказал Гете. Несмотря на заявления о том, что эти разговоры его «раздражают», Юнг втайне гордился тем, что – согласно семейным преданиям – он был потомком одного из незаконнорожденных детей Гете. «Фауст» всю жизнь оставался для него самой главной книгой. Он воспринимал его как текст герметической магии, как алхимическую трансмутацию, а самого Гете считал алхимиком и магом:
«Я рассматриваю свою работу в области алхимии как признак внутренней связи с Гете. Секрет Гете заключается в том, что он находился в объятиях процесса трансформации архетипов, который проходил на протяжении столетий. Он считал своего «Фауста» выдающимся произведением. Он называл его своим «главным делом», и вся его жизнь разворачивалась на основе этой драмы. Таким образом, внутри него жила и действовала живая субстанция, надличностный процесс, великий сон mundus archetypus (мира архетипов)»328.
Для Юнга Гете служил олицетворением тезиса, провозглашенного магами-герметиками прошедших эпох, от Зосимы и практиков древней Александрии до Парацельса и Агриппы, – тезиса о том, что алхимик должен быть и субъектом и объектом своего эксперимента, в процессе которого происходит его собственная трансмутация. Тот же принцип Юнг применял к своей работе психотерапевта:
«Психотерапевт… должен понимать не только пациента; не менее важно, чтобы он понимал самого себя. По этой причине непременным условием является анализ аналитика – то, что называется подготовительным исследованием. Другими словами, лечение пациента начинается с лечения врача. Только в том случае, если врач знает, как справиться с собственными проблемами, он способен научить пациента сделать то же самое. Только тогда. В подготовительном исследовании врач должен научиться понимать собственную психику и относиться к ней серьезно. Если он на это не способен, то пациент тоже ничему не научится. Он утратит часть своей психики – точно так же, как врач утратит часть своей, не научившись понимать себя. Таким образом, на этапе подготовительного исследования недостаточно овладеть системой понятий. Объект психоанализа должен понять, что этот процесс касается его самого, что подготовительное исследование является частью реальной жизни, а не методом, который можно механически заучить»329.
Тем не менее именно метод, и особенно заученный метод, стал тем, с чем на первых порах пришлось бороться Юнгу. Приступив к изучению медицины, он скоро увлекся укреплявшей свои позиции новой наукой, психиатрией. В 1900 году в возрасте двадцати пяти лет он получил степень доктора медицины и устроился на работу в психиатрическую лечебницу Цюриха. В это время Фрейд, казалось, предложил новый, более глубокий подход к сфере, которая до этого сводилась к сбору статистических данных, постановке рутинных диагнозов и упрощенной механистической классификации психических недугов. Юнг с воодушевлением воспринял основную концепцию Фрейда о существовании подсознания и, подобно Фрейду, рассматривал сны как основное средство доступа на эту неизведанную территорию. На протяжении следующих десяти лет они с Фрейдом были близкими друзьями и коллегами. Фрейд считал молодого швейцарского врача своим лучшим учеником, своим главным протеже и наследником. Они постоянно общались друг с другом и предприняли совместную поездку в Соединенные Штаты.

Однако к 1908 году отношения между ними стали портиться. Он все больше отходил от подхода Фрейда, который казался ему чрезмерно механистическим и материалистическим. Он отвергал отчаянные попытки Фрейда сохранить верность рационализму – во имя научной респектабельности. Он был не согласен с тем, что Фрейд сводил буквально все, от духовности человека и его поисков смысла и порядка, к подавленной сексуальности. И самое главное – Юнг отвергал догматизм Фрейда. Когда Фрейд поставил под сомнение свою объективность, отказавшись признать эмпирические данные, которые могли противоречить догматам его «теологии», Юнг восстал. Между учителем и учеником последовал разрыв, Юнг пошел своей дорогой.

Здесь нет смысла – да это и невозможно – подробно останавливаться на теории Юнга. Достаточно сказать, что Юнг, как и Фрейд, стремился придать психологии респектабельность. И если эта респектабельность могла быть достигнута путем научной легитимности, он стремился добиться ее для своих работ. Однако в целом Юнг был заинтересован отнюдь не в научной легитимности; его стремления были гораздо более амбициозными и выражались его любимым и часто используемым термином – интеграцией. В своей врачебной деятельности он постоянно настаивал на необходимости интеграции психики – для гармонического баланса и равновесия различных функций и процессов сознания, – в основе которой лежал древний герметический принцип синтеза как противоположности анализа, организма как противоположности механизма, единства как противоположности фрагментации. Если психика человека есть лишь средство для восприятия и осмысления реальности, то фрагментированное сознание неизбежно будет воспринимать реальность во фрагментированном виде. Прежде чем реальность будет объединена в связанное и значимое целое, сознание должно добиться собственной целостности.

Интегрируя психические процессы взаимодействия с реальностью, Юнг, таким образом, пытался интегрировать саму реальность, вновь сделать ее связанным целым, каким она была в эпоху Возрождения, а не собранием многочисленных разрозненных и обособленных законов, каждый из которых управлял отдельной дисциплиной. Поэтому работа Юнга вскоре увела его далеко за узкие рамки клинической психиатрии. Его исследования распространились на искусство, сравнительное религиоведение, сравнительную мифологию и на те области, которые западный рационализм презрительно называет «эзотерикой» – астрологию, алхимию и всю систему герметической философии. В символах герметизма и алхимии Юнг обнаружил образы, мотивы и темы, которые повторялись в таких разных источниках, как сны, мифы, волшебные сказки, великие произведения искусства и мировые религии, а также фантазии «душевнобольных» людей. Этот общий знаменатель позволял заглянуть в самые глубины и основы человеческой психологии, выявить принципы, в соответствии с которыми человеческое сознание функционировало на протяжении тысячелетий. Для Юнга, как и для магов-герметиков прошлого, алхимический процесс символизирует внутренние изменения, рост, развитие и созревание. Впоследствии Юнг писал, что в герметизме он «нашел исторический аналог своей психологии подсознания» Таким образом, если Фрейд ссылался на Дарвина, то Юнг – не отвергая Дарвина – также опирался на философию таких мыслителей, как Агриппа и Парацельс.

К ужасу и неудовольствию Фрейда, а также других современников Юнга, его теория столкнула их с серьезными исследованиями тех аспектов герметической философии, которые западным рационализмом уже давно были причислены к категории вышедших из моды и устаревших предрассудков. Поэтому Юнг всю свою жизнь (некоторые невежественные люди придерживаются этой точки зрения и в настоящее время) имел репутацию «мистика», то есть считался достойным осуждения. Однако теперь, благодаря таким понятиям, как «интроверсия», «экстраверсия» и «архетип», становится очевидным, что он внес весомый вклад не только в современный словарь, но и в наш сегодняшний запас знаний. Его идеи оказали огромное влияние на таких писателей, как Джойс, Рильке, Томас Манн, Герман Брох, Герман Гессе и Юджин О'Нил. Среди современных художников его влияние особенно заметно в работах Патрика Уайта, Дорис Лессинг, Робертсона Дэвиса, Джона Фаулза и Линдсея Кларка. Тем не менее он всегда раздражал влиятельные психиатрические круги. Для многочисленного племени тех, кто стремился добиться научной легитимности для психиатрии, Юнг представлялся в лучшем случае еретиком, а в худшем – отклонением от нормы.

Стремясь к интеграции, Юнг всю жизнь пытался навести мосты, или каналы, между психологией и естественными науками, между психологией и организованной религией, между психологией и искусством, между психологией и философией, между психологией и мифологией. Он также демонстрировал огромное значение герметической философии для современной жизни – как отдельных людей, так и общества в целом. Вне всякого сомнения, его можно считать воплощением психолога двадцатого века – как настоящего мага эпохи Возрождения. Одна лишь широта взглядов ставит его на один уровень с Агриппой и Парацельсом, не говоря уже о его приверженности идеям интеграции, синтеза, баланса, равновесия и гармонии.

Однако мир, в котором он жил, значительно изменился. Мир Юнга в отличие от мира Парацельса и Агриппы уже стал фрагментированным, и голос мыслителя исходил лишь из одного фрагмента составной картинки-загадки реальности. Юнг уже не занимал позицию в центре единого царства знания, а управлял лишь одной из областей, на которые распалось это царство. Поэтому его с легкостью игнорировали самозваные правители и жрецы других подобных областей. Даже внутри его собственной, якобы отдельной и замкнутой дисциплины, которая носила название «психологии», существовало большинство, стремившееся к достижению научной респектабельности, чему препятствовали взгляды Юнга.

Таким образом, большая часть современной психологии, и особенно в университетах, выродилась в поверхностную науку, в статистическое исследование условных рефлексов и поведенческих схем, в пустую констатацию самоочевидного. Студенты годами корпят над книгами, чтобы стать всего лишь инспекторами манежа с садистскими наклонностями в цирке несчастных грызунов. Огромные суммы денег тратятся на то, чтобы доказать, что если собаку наказывать, когда она лает, и кормить, когда она переворачивается на спину, то животное с большей вероятностью будет ложиться на спину, чем лаять. Именно так наша реальность начинает отражать фрагментированное состояние нашего сознания.



13. Повторное открытие герметической мысли

Неожиданная и «еретическая» поддержка Юнгом философии герметизма способствовала возрождению интереса и доверия к ней. Однако проявилась эта тенденция лишь в двадцатом столетии. Несмотря на то что в последние тридцать лет теория Юнга постепенно проникает в основной поток западной культуры, ее местом и сегодня остается в основном периферия. Тем временем герметизм, отодвинутый в сторону наступлением научного рационализма, нашел убежище в искусстве, и особенно в литературе. Разумеется, сторонники философии герметизма были и в других видах искусства – например, Вагнер, Дебюсси и Марсель Дюкамп. Однако на протяжении девятнадцатого и двадцатого веков именно поэзия и проза питали герметическую традицию и увековечили фаустовскую фигуру герметика и мага.

К концу восемнадцатого века многие писатели, сначала в Германии, а затем в Англии, постепенно разочаровывались в сухом интеллектуализме, в духовной и эмоциональной стерильности картезианской философии. В 1800 году это разочарование вылилось в настоящий бунт. Этот бунт был поднят сначала в Германии молодым Гете, поэтом и драматургом Фридрихом фон Шиллером и их коллегой Иоганном Готфридом Гердером. Течение, основоположниками которого они стали, получило название «Буря и натиск». Оно отвергало научный рационализм, отдавая предпочтение более глубокой, внутренней «правде» чувств. Гете, Шиллер и Гердер оказали заметное влияние на англичан Вордсворта и Колриджа, а затем на Байрона и Шелли. За одно поколение течение «Бури и натиска» превратилось в более широкое движение, получившее название «романтизма» и захлестнувшее всю европейскую культуру. Романтизм вновь открыл европейцам внутренний мир чувств и духа, отвергнутый научным рационализмом. А вслед за открытием Этого внутреннего мира пришло повторное открытие герметизма.

В своей «Biographia Literaria», к примеру, Колридж превозносит «жизненную философию сабеев и герметиков, которая предполагает универсальность чувств330, и самоотверженно бросается на защиту Якоба Беме. Не сохранилось документальных свидетельств того, что Вордсворт (которого нельзя было назвать любителем чтения) действительно изучал герметические тексты, но он, вне всякого сомнения, узнал о герметизме от Колриджа, а его поэмы «Аббатство Тинтерн» и «Ode: Intimation of immortality» являются самыми яркими образцами герметической мысли в английской литературе. То же самое можно сказать об отдельных стихотворениях Шелли, таких как «Монблан» и «Гимн красоте разума». Шелли увлекался философией герметизма, и особенно сильное влияние на него оказали труды «кембриджского платоника» семнадцатого века Генри Мора. Как и любой другой писатель того времени, он был глубоко взволнован публикацией первой части «Фауста» Гете и решил предложить собственную интерпретацию истории о Фаусте. Аналогичную попытку предпринял Байрон в «Манфреде» и Мэтьюрин в «Мельмоте».

В Германии приверженцами герметизма были сказочник Эрнст Теодор Амадей Гофман, а также поэт, мистик и философ Фридрих фон Гарденберг, больше известный под псевдонимом Новалис. Однако самым ярким представителем герметической мысли в Германии оставался, конечно, Гете. Его часто называют «последним человеком Возрождения», и эта характеристика, вне всякого сомнения, абсолютно точна. Всю жизнь он остро ощущал фрагментацию знания и выступал против нее. Гете в одиночку прилагал титанические усилия – заслужив прозвище Олимпиец – для объединения фрагментированного мира. Добиваясь этой цели, он показал себя не только поэтом, драматургом и писателем, но также художником, композитором, философом, специалистом по эстетике и культуре, ученым, экономистом, социологом, придворным и министром – настоящим Наполеоном в сфере разума и духа. В основе его энциклопедической по размаху деятельности лежал тот же побудительный мотив, что у Агриппы и Парацельса – жажда самосовершенствования и преобразования свой личности. Именно Гете, а не тайное общество, был истинным наследником герметических магов эпохи Возрождения, работая в одиночестве и превращая себя в действительный объект своего алхимического опыта. Гете не только изобразил фигуру Фауста. Современники догадались, что он сам был Фаустом и что выдуманный им персонаж отражал его собственную герметическую жажду знаний. Если Шекспир косвенно отождествлял себя с Просперо, то Гете открыто приравнивал себя к Фаусту.

После Гете фигура Фауста проложила себе дорогу в произведения искусства различного рода – иногда выступая под собственным именем, а иногда скрываясь под маской. Выше уже упоминались «Манфред» Байрона и «Мельмот» Мэтьюрина. В качестве примера можно привести также оперы Визе и Гуно. Можно назвать такие произведения, как «Братья Карамазовы» Достоевского с фаустовской фигурой Ивана, а также «Фосс» Патрика Уайта. Со времен Гете фигура подобного Фаусту мага стала отождествляться с творческой личностью, с художником. В двадцатом веке именно в таком облике появляется художник в «Докторе Фаустусе» Томаса Манна или в романе Патрика Уайта «Вивисектор».

Художник и маг слились в единое целое не только в мире фантазий. В так называемой «реальной жизни» художник, подобно Гете, тоже стал отождествлять себя с магом, рассматривать свое творчество как акт герметической магии. Творческий процесс – который во все времена был примерно одинаков – теперь все больше виделся как единое целое. Именно так относились к своей работе, например, Вагнер и Флобер.

Флобера принято считать отцом современного романа. Однако в отшельническом одиночестве своего дома в Руане он был, подобно Гете, наследником Агриппы и Парацельса; он непрестанно стремился к совершенному идеалу, перемешивая синонимы, как алхимические тинктуры, в поисках нужного слова, комбинируя и переставляя слова и образы, как будто он производил алхимический опыт, и сам превращаясь с субъект своего эксперимента. Достаточно вспомнить его знаменитую фразу: «Мадам Бовари – это я». Он говорил не о том, что Эмма Бовари является отражением его личности, своего рода автопортретом. Он имел в виду, что для создания этого образа, для того чтобы представить себе эту женщину, он должен был превратиться в нее – перестать на время быть самим собой, очистить себя от бытия и наполнить изображаемый им персонаж своим дыханием, своим духом, рпеита своей творческой энергии.

Однако герметизм Флобера этим не ограничивался. С высоты «башни из слоновой кости» своего профессионального одиночества Флобер критическим взглядом окидывал становившийся все более фрагментированным и материалистическим мир середины девятнадцатого века. Он пришел к выводу (и говорил об этом в письмах), что официальная религия отреклась от своей обязанности служить каналом для передачи всего божественного, мистического и духовного. Официальная религия отбросила свои мнимые претензии на «святость» и открыто признала себя тем, чем она, в сущности, все время была, – общественным и политическим институтом с более или менее строгим моральным кодексом, который навязывался в основном ради поддержания гражданского порядка и управления обществом.

Разумеется, эти взгляды нельзя назвать ни оригинальными, ни революционными. Однако выводы, которые из них сделал Флобер, были действительно новыми – по крайней мере, они открыто не высказывались прежде. Искусство, утверждал в своих письмах Флобер, теперь обязано заполнить вакуум, возникший из-за отступничества официальной религии. Искусство должно принять на себя обязанности, от которых отказалась официальная религия, и стать тем, чем теоретически должна была бы быть религия, – проводником в божественное. Искусство вновь становилось тем, чем оно было при своем зарождении – доказательством и вместилищем божественного, – а культура возвращала себе высокие прерогативы культа. Для этого произведение искусства должно было быть наделено такими же магическими свойствами, которые отличали талисманное искусство Возрождения.


«В работе, части которой точно подогнаны друг к другу, которая состоит из редких элементов, чья поверхность отполирована и которая составляет гармоничное целое, – разве нет в ней внутренней добродетели, некой божественной силы, чего-то такого же вечного, как первоисточник? (Я рассуждаю, как платоник.) Если это не так, то почему нужное слово всегда музыкально? Или почему самое сжатое изложение мыслей всегда имеет вид поэтической строки? Таким образом, чувства и образы управляются законом цифр, и то, что кажется внешней формой, на самом деле составляет суть»331.
То есть для Флобера, как и в эпоху Возрождения, искусство представлялось магическим процессом, алхимическим опытом, основанным исключительно на герметических принципах. Художник должен был быть одновременно верховным жрецом и магом. Чтобы пояснить эту мысль, Флобер обращался к древнему герметическому принципу аналогии, устанавливая связь между творцом микрокосма и Творцом макрокосма: «Художник в своей работе должен походить на Бога в Его творении, невидимого и всемогущего; его должны везде чувствовать, но нигде не видеть»332.

Флобер обращался к герметическим аналогиям в частной переписке, тогда как его современник поэт Шарль Бодлер делал это публично. Знаменитая поэма Бодлера «Соответствия», обращаясь к наиболее важным герметическим положениям и открывая перед читателем «лес символов», остается одним из самых ярких и красноречивых проявлений герметизма в современной культуре. Влияние этого произведения ощущается и по сей день333.

Сам Бодлер, которого можно смело ставить на одну ступень с Фаустом, поддерживал герметические взгляды на жизнь и искусство при помощи абсента, гашиша и других средств, пытаясь достигнуть некого духовного «просветления» – способности видеть божественное в самом сердце человеческого убожества. В этом смысле он тоже придерживался позиции магов Возрождения, таких как Агриппа и Парацельс, которые считали, что сам алхимик является «основным металлом» своего опыта. Подобно Агриппе и Парацельсу, Бодлер обращается к Гермесу Трижды Величайшему334.

Поколение спустя в деле трансмутации самого себя Бодлера превзошел «вундеркинд» Артюр Рембо. Он также утверждал, что художник вступает на территорию, покинутую священником, и дерзает прикоснуться к божественному. Поэт, продолжал он, должен быть настоящим провидцем, таким как Фауст, и духовные поиски должны вести его за границы человеческого опыта, в «неизведанное».


«Нужно быть провидцем, сделать себя провидцем.

Поэт превращает себя в провидца путем длительного, громадного сознательного разрушения всех своих чувств. Он стремится сам познать все формы любви, страдания, безумия; он принимает все живущие в нем яды, храня только их квинтэссенцию. Невыразимые мучения потребуют от него всей его веры и нечеловеческих сил; он великий преступник, великий страдалец, навеки проклятый величайший ученый! Он развивает свою душу – лучше начинать с нее, нежели с чего-то иного! Он вступает в область неизведанного; и даже если, наполовину сойдя с ума, он в конечном итоге перестанет понимать свои видения – все равно он видел их! Пусть он погибнет в своем погружении в эти невыразимые и неисчислимые вещи. За ним придут другие и начнут свой путь оттуда, где умер он»335.


Пойдя в своих поисках герметических связей дальше Бодлера, Рембо сформулировал «алхимию слова» и стремился выявить корреляцию между звуком (выраженным в виде гласных) и цветом. «Я открыл цвет гласных звуков – А черный, Е белый, I красный, О синий, U зеленый. Я упорядочил форму и движение каждой согласной и с гордостью мог сказать, что при помощи интуитивных ритмов изобрел поэтический язык, который когда-нибудь будет обращен ко всем чувствам. Я сохранил за собой все права перевода»336.

Наверное, можно считать неизбежным, что эксперименты такого рода и стремление установить связи, лежащие за границей сознания, привели в довольно странную область. Фаустовские желания, воспетые Бодлером и Рембо, в конечном итоге достигли кульминации в так называемом «декадансе», который оставил неизгладимый след в эпохе, получившей название декадентской. В романе Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея» главного героя «испортило» влияние маленькой «желтой книжки». Такая книга действительно существовала. Это был роман «Наоборот», написанный Жоржем-Шарлем Гюисмансом. В поисках новых, еще неизвестных связей, а также нового опыта и новых ощущений главный герой Гюисманса изобретает удивительный прибор, нечто вроде органа или пианино, составленного из бутылок или флаконов, наполненных ликерами с разнообразным запахом и цветом, каждая из которых соответствует определенной ноте или аккорду. Пробуя ликеры в определенной последовательности, герой романа извлекает мелодии из своего языка и пищевода, из обмена веществ, усваивая, если так можно выразиться, музыку сфер.

Помимо подобных чудачеств, «лес символов» Бодлера и «алхимия слова» Рембо дали начало целой эстетике, целому направлению в литературе, живописи и музыке, которое впоследствии получило название французского символизма, или просто символизма. Его верховным жрецом и главным магом – нередко его называли «мастером» или «магом» – был загадочный французский поэт Стефан Малларме. Каждое из тщательно отполированных и ошеломляюще туманных стихотворений Малларме претендует на то, чтобы быть магическим заклинанием, алхимическим осаждающим веществом, которое связывает рациональное мышление и направляет сознание читателя к непосредственному восприятию «вечного», «идеала» или божественного. В поэзии Малларме произведение искусства, являясь порождением талисманной магии, приобретает новые психологические аспекты.

Герметические принципы, лежавшие в основе французского символизма, стали быстро распространяться. Они проникли в другие виды искусства-, в пьесы бельгийского драматурга Мориса Метерлинка, в музыку Клода Дебюсси (он писал музыку к произведениям Малларме и Метерлинка), в живопись Одилона Редона и Джеймса Уистлера. Они распространялись и за границей. В Англии эти принципы поддерживали Йетс, Джойс, Элиот и Вирджиния Вулф. В Германии и Австрии их сторонниками были такие поэты, как Гуго фон Гофмансталь, Стефан Георге и Райнер Мария Рильке, а также писатели Франц Кафка, Томас Манн, Роберт Музиль и Герман Брох. В Италии принципы французского символизма подхватила называвшая себя «герметической» поэтическая школа, представителями которой были Джузеппе Унгаретти, Сальваторе Квазимодо и Еугенио Монтале. На востоке Европы русский символизм превратился в самостоятельное течение, дав миру таких поэтов, как Александр Блок и Андрей Белый. Через такое культурное явление, как символизм, герметическая философия оказала наиболее сильное влияние на развитие литературы начала двадцатого века.

Ярким примером произведения искусства как произведения талисманной магии может служить одно из самых известных стихотворений Йетса «Плавание в Византию». Так, например, первая же строфа обращается к «низменной» стороне материального мира, которая плодится и размножается посредством циклов расцвета и разложения.

В третьей строфе стихотворение превращается в заклинание, вызывающее духов. Стареющий поэт жаждет перенестись из природы в мир вечного и бессмертного искусства. В заключительной строфе это превращение завершается.

«Плавание в Византию» не просто обращается к процессу алхимической трансмутации или изображает его. Само стихотворение содержит в себе этот процесс и является его демонстрацией. Благодаря последней строфе, в которой слово «золото» повторяется четыре раза, стихотворение само становится «золотым». Звенящие звуки делают его словесным эквивалентом украшения, изготавливаемого греческим золотых дел мастером. Герметической трансмутации подвергается само стихотворение, а не только его предмет. Точно такой же процесс происходит в похожем стихотворении, которое называется просто «Византия».

В середине девятнадцатого века Флобер обратился к герметическому принципу аналогии, соответствия микрокосма и макрокосма, и сравнил отношение художника к своей работе с отношением Бога к своему творению. Через шестьдесят лет его утверждение почти дословно повторил писатель, оказавший не меньшее, а возможно, даже большее влияние на современную литературу. В «Портрете художника в юности» главный герой Джойса Стивен Дедал открыто объявляет себя «служителем священного воображения» и присваивает себе все традиционные прерогативы священнослужителя. В основе его преданности искусству, как и преданности священника своей вере, лежит не сознательный выбор, а «зов», или «призвание». Стивен, который служит выразителем мыслей Джойса, излагает длинную и сложную эстетическую теорию. Эта теория, берущая начало в основном во взглядах Флобера, заимствует привычную терминологию у теологии и приспосабливает ее для нужд эстетики. Искусство становится для Джойса хранителем и проводником «прозрения», момента просветления и откровения. В выражениях, удивительно схожих с формулировкой Флобера, он тоже прибегает к герметической аналогии, сравнивая художника с иудаистско-христианским образом Бога: «Художник, как Бог-творец, остается внутри, или позади, или поверх, или вне своего создания, невидимый, утончившийся до небытия, равнодушно подпиливающий себе ногти»337.

Для Джойса, как и для Флобера, Бог – это величайший маг, величайший волшебник, использующий слово – аналог Слова – для того, чтобы вызвать из небытия иллюзию, или подделку, более «реальную», чем сама «реальность». Прототип художника для Джойса – это тезка его главного героя, Дедал из греческого мифа – маг, искусный ремесленник и архитектор, который первым дал человеку крылья, а также придумал и построил критский лабиринт как воплощение герметического микрокосма. Именно к нему, к этому «легендарному искуснику», обращается Стивен в знаменитой последней фразе книги: «Древний отче, древний искусник, будь мне отныне и навсегда доброй опорой». Однако за этой фигурой просматривается другая, еще более древняя – покровительствующее божество, к которому обращается Стивен, когда пытается распознать и понять свой «зов», или «призвание», при помощи герметической теории соответствия. Эта фигура предстает в его воображении в виде Тота, египетского бога письменности и магии, «второго я» Гермеса Трижды Величайшего. В отрывке, уже приводившемся в начале этой книги, образ Тота всплывает в воображении Стивена, когда он стоит на ступеньках библиотеки Тринити-колледжа в Дублине и наблюдает за полетом птиц.
«Зачем он смотрит вверх со ступеней лестницы и слушает их пронзительные, надломленные крики, следя за их полетом? Какого оракула он ждет-, доброго или злого? Фраза из Корнелия Агриппы промелькнула в его сознании, а за ней понеслись обрывки мыслей из Сведенборга о связи между птицами и явлениями духовной жизни и о том, что эти воздушные создания обладают своей собственной мудростью и знают свои сроки и времена года, потому что в отличие от людей они следуют порядку своей жизни, а не извращают этот порядок разумом.

Веками, как вот он сейчас, глядели люди вверх на летающих птиц. Колоннада над ним смутно напоминала ему древний храм, а ясеневая палка, на которую он устало опирался, – изогнутый жезл авгура. Чувство страха перед неизвестным шевельнулось в глубине его усталости – страха перед символами, и предвестиями, и перед ястребоподобным человеком, имя которого он носил, – человеком, вырвавшимся из своего плена на сплетенных из ивы крыльях; перед Тотом – богом писцов, что писал на табличке тростниковой палочкой и носил на своей узкой голове ибиса двурогий серп.

(Перевод М. Богословской-Бобровой)
«Улисс» Джойса, подобно «Плаванию в Византию», представляет собой образец талисманной магии, тщательно сконструированный микрокосм, скрепленный всепроникающей паутиной герметических связей, к которой Джойс также приспосабливает христианское понятие единосущности. Каждая глава романа соответствует определенному органу человеческого тела. В целом это произведение становится воплощением «Адама Кадмона», первого человека, согласно учению Каббалы. Игра слов с ее многозначностью еще сильнее стягивает паутину герметических взаимосвязей. То же самое можно сказать о «Поминках по Финнегану», где последнее предложение перетекает в первое. Самой своей формой «Поминки по Финнегану» повторяет в микрокосме алхимический Уроборус – змею, свернутую кольцом и кусающую свой хвост.

Аналогичным образом, талисманная магия лежит в основе большинства произведений Томаса Манна. В конце вышедшего в 1924 году романа под названием «Волшебная гора» читателю сообщают, что рассказанная история «в основе своей герметическая». Теперь можно оглянуться назад, на предыдущие семьсот с лишним страниц текста, и обнаружить в них непрерывный фейерверк герметически символических связей, сложную конструкцию, покоящуюся на строгом фундаменте музыки и математики. Подобная структура присутствует и в увидевшем свет в 1947 году романе «Доктор Фаустус», где широко используются невидимые герметические связи между магией, математикой, музыкой и искусством в целом. «Доктор Фаустус» представляет собой не только самое значительное изложение истории о Фаусте после Гете. Это современная интерпретация данной истории. В конце жизни, в пятидесятые годы двадцатого века, Манн вернулся к вышедшей в 1911 году «новелле» «Феликс Круль». Несмотря на то что до своей смерти писатель успел закончить и опубликовать лишь один том, он намеревался расширить «новеллу» до многотомного итога всей своей литературной карьеры. Неудивительно, что Гермес Трижды Величайший постоянно появляется в книге как дух-покровитель. Манн постоянно подчеркивает идею взаимозависимости, связи между микрокосмом и макрокосмом:


«Это вращение одного в другом и вокруг другого, эти туманы, уплотняющиеся в тела, этот огонь, пламя, стужа, взрывы, распыление, падение и гон, возникшие из небытия и пробуждающие небытие, для которого, может быть, было бы лучше, милее не пробуждаться и которое ждет нового сна, – все это бытие, называемое также природой, – оно едино везде и во всем. Я убежден, что все бытие, вся природа – это замкнутое единство, от простейшей неодушевленной материи до самой живой жизни, до женщины с округло-стройными руками, до быстроногого Гермеса. Наш человеческий мозг, наше тело и наши члены – мозаика из тех же простейших частичек, что образуют звезды, звездную пыль и темные облака туманностей, несущиеся в межзвездном пространстве. Жизнь, вызванная из бытия, как бытие некогда было вызвано из небытия, жизнь, это цветение бытия, состоит из тех же основных веществ, что и неодушевленная природа; нет у нее ни одной-единственной, которая была бы только ее собственностью. Нельзя даже сказать, что она четко и недвусмысленно отделяется от неодушевленного бытия. Граница между жизнью и безжизненностью подвижна. Клетка растения обладает естественной способностью при помощи солнечных лучей так перестраивать материи, относящиеся к царству минералов, что они в ней оживают. Первозданная способность хлорофилла являет нам пример возникновения органического из неорганического. В обратных примерах тоже нет недостатка. Мы могли бы сослаться на образование камней из органических веществ, принадлежащих к животному миру. Говорят, сухопутные горы выросли в морях на большой глубине из скелетов крохотных живых существ. В мнимой полужизни жидких кристаллов одно природное царство наглядно переходит в другое. И когда природа, фиглярничая в неорганическом, хочет нас обмануть подобием органического, как, например, цветами на заледеневшем стекле, она тем самым поучительно демонстрирует неизменное свое единство»338.

(Перевод Н. Ман)


И в своих эссе, и в литературном творчестве Манн постоянно обращается к герметической аналогии, озвученной Флобером и повторенной Джойсом, – «слово» является микрокосмом, соответствующим «Слову», или Логосу. Таким образом, «слово» становится инструментом творения, средством, при помощи которого художник, подобно иудаистско-христианскому Богу, создает иллюзию, более «реальную», чем сама «реальность». Эта аналогия использовалась и другими писателями, особенно после Второй мировой войны. Она встречается у Владимира Набокова, Патрика Уайта и французского романиста Мишеля Турнье. Мы сталкиваемся с ней у Хорхе Луиса Борхеса и целой плеяды латиноамериканских писателей.

В знаменитом романе Габриэля Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества» алхимия и алхимический процесс – это постоянно появляющиеся символические мотивы. Одним из главных героев романа является практикующий алхимик по имени Аурелиано (то есть «золото»), и это имя передается в семье из поколения в поколение. В конце романа последний оставшийся в живых представитель династии Аурелиано Бабилонья просматривает текст, который он только что расшифровал. Оказывается, что в нем описана история семьи Аурелиано. Таким образом, книга (с маленькой буквы) становится герметическим микрокосмом великой Книги – самой Книги Истории, или Книги Жизни. И когда маленькая книга заканчивается катастрофой, точно так же завершается и Великая Книга:


«Тут, горя желанием узнать свое собственное происхождение, Аурелиано пропустил несколько страниц. В этот миг начал дуть ветер, слабый, еще только поднимающийся ветер, наполненный голосами прошлого – шепотом старых гераней и вздохами разочарования, предшествовавшими упорной тоске. Аурелиано его не заметил, потому что в ту минуту как раз обнаружил первые признаки собственного существа в своем похотливом деде, позволившем легкомыслию увлечь его в пустыню миражей на поиски красивой женщины, которой он не даст счастья. Аурелиано узнал его, пошел дальше тайными тропками своего происхождения и наткнулся на то мгновение, когда был зачат среди скорпионов и бабочек в полумраке купальни, где некий мастеровой удовлетворял свое сладострастие с женщиной, отдавшейся ему из чувства протеста. Аурелиано был так поглощен своим занятием, что не заметил и второго порыва ветра – мощный, как циклон, этот порыв сорвал с петель двери и окна, снес крышу с восточной части галереи и разворотил фундамент, к этому времени Аурелиано узнал, что Амаранта Урсула была ему не сестрой, а теткой и что Френсис Дрейк осадил Риоачу только для того, чтобы они могли искать друг друга в запутанных лабиринтах крови до тех пор, пока не произведут на свет мифологическое чудовище, которому суждено положить конец их роду. Макондо уже превратилось в могучий смерч из пыли и мусора, вращаемый яростью библейского урагана, когда Аурелиано пропустил одиннадцать страниц, чтобы не терять времени на слишком хорошо ему известные события, и начал расшифровывать стихи, относящиеся к настоящему моменту, предсказывая судьбу самому себе так, словно глядел в говорящее зеркало. Он опять перескочил через несколько страниц, стараясь забежать вперед и выяснить дату и обстоятельства своей смерти. Но еще не дойдя до последнего стиха, уже понял, что ему не суждено покинуть эту комнату, ибо согласно пророчеству пергаментов прозрачный (или призрачный) город будет сметен с лица земли ураганом и стерт из памяти людей в то самое мгновение, когда Аурелиано Бабилонья кончит расшифровывать пергаменты, и что все в них записанное никогда и ни за что больше не повторится, ибо те роды человеческие, которые осуждены на сто лет одиночества, дважды не появляются на земле»339.

(Перевод И. Бутыриной и В. Столбова)


В одном из своих рассказов «Добрый фокусник, продавец чудес» Гарсиа Маркес предлагает своего рода код, или ключ, к своим произведениям в целом. В качестве рассказчика и главного героя здесь выступает бродячий чудотворец, или кудесник, – фокусник, обманщик и шарлатан, а в переносном смысле маг и одновременно Бог.
«…ну-ка, дамы и господа, у кого из вас повернется язык сказать, что это не чистая филантропия, а теперь наконец, господин командующий двадцатым флотом, прикажите своим мальчикам убрать заграждения и пропустить страждущее человечество, прокаженные налево, эпилептики направо, паралитики туда, где они не будут мешать, а менее острые случаи пусть ждут позади, только, пожалуйста, не наваливайтесь на меня все разом, иначе я ни за что не отвечаю, могу перепутать болезни и вылечу вас от того, чего у вас нет, и пусть от музыки закипит медь труб и от фейерверков сгорят ангелы, а от водки погибнет мысль, и пусть придут канатоходцы и шлюхи, скотоубойщики и фотографы, и все это за мой счет, дамы и господа, потому что на этом кончилась дурная слава мне подобных и наступило всеобщее примирение. Вот так, прибегая к депутатским уловкам, я усыпляю вашу бдительность на случай, если вдруг смекалка меня подведет и кто-нибудь из вас почувствует себя после моего лечения хуже, чем до него. Единственное, что я отказываюсь делать, так это воскрешать мертвых, потому что они, едва открыв глаза, набрасываются с кулаками на того, кто нарушил их покой, а потом все равно либо кончают самоубийством, либо умирают снова, уже от разочарования. Сперва за мной ходила свита ученых, желавших убедиться в моем праве заниматься тем, чем занимаюсь, а когда удостоверились, что это право у меня есть, они стали пугать меня тем кругом ада, где пребывает Симон Маг, и посоветовали мне остаток жизни провести в покаянии, чтобы я стал святым, но я совсем уважением, которого они заслуживают, ответил, что именно с этого я в свое время и начинал. Ведь мне, артисту, не будет после смерти никакой пользы от того, что я стану святым…»340

(Перевод Ростислава Рыбкина)



Хранители божественного

Искусство, как уже отмечалось выше, всегда обращалось к божественному, к тому, что считалось сферой деятельности организованной религии, и всегда в той или иной мере использовало приемы магии. В качестве примера можно привести «Божественную комедию» Данте, «Потерянный рай» Мильтона, живопись Рафаэля, музыку Баха и Генделя. Даже среди рационализма, антиклерикализма и фрагментации Века разума появлялись такие личности, как Блейк, которые искали божественное за рамками организованной религии, а у считавшего себя атеистом Шелли чувство божественного все же нашло отражение в «Монблане» и «Гимне красоте разума». С середины девятнадцатого века стремление художника примерить на себя мантию мага и сутану священника постепенно превращалось в сознательную и преднамеренную политику, в основной эстетический принцип. Как и настаивал Флобер, художник принял на себя обязанность, от которой отказалась организованная религия, – обязанность быть проводником к божественному. Эту обязанность сопровождала другая, которую пыталась выполнять организованная религия до эпохи Возрождения, – соединять фрагменты реальности во всеобъемлющее целое. После того как организованная религия перестала быть эффективным связующим агентом, наиболее жизнеспособной ее альтернативой стала философия герметизма – герметический принцип аналогии и соответствия. К началу двадцатого века необходимость этой альтернативы ощущалась еще более остро.

На заре двадцатого века фрагментация знания достигла критических масштабов и человечество столкнулось с острым кризисом смысла. Этот кризис, сопровождавшийся, как выразился Герман Брох, «дезинтеграцией ценностей», затронул восприятие деятелей культуры этой эпохи. Не считая Юнга и других обособленных личностей в других областях знания, похоже, лишь художники понимали огромность дилеммы, с которой столкнулась западная цивилизация. Кроме того, они все сильнее осознавали еще более тревожную тенденцию. Они видели, что – вследствие фрагментации знания и усиливающейся специализации – начинают рушиться четыре главные опоры, поддерживающие здание западного рационализма.

До начала двадцатого века в основе западного рационализма – и как следствие западной цивилизации – лежали четыре основных допущения. Время, пространство, причинность и личность считались постоянными, неизменными, стабильными и незыблемыми – прочные опоры, на которых можно было без риска строить фундамент «согласованной реальности». Время, пространство, причинность и личность – все эти понятия считались «объективными» в противоположность «субъективным» и иррациональным превратностям.

С тех пор как человек научился производить измерения, ему казалось, что он «усмирил время», сделал его исчисляемым при помощи часов или календаря. Пространство, или расстояние, выглядело не менее доступным для измерений. Кроме того, более или менее постоянные соотношения между временем и пространством создавали видимость неизменности того и другого. С незапамятных времен путешествия занимали примерно одинаковые промежутки времени – пешком, верхом на лошади или в повозке. При пересечении водных пространств – и в Средиземном море, и в Атлантике – весла или парус также определяли неизменные соотношения между пространством и временем. Век пара, начавшийся в девятнадцатом столетии, существенно изменил эти соотношения, но не разрушил их.

Однако в двадцатом веке привычные представления о времени и пространстве вызывали все больше сомнений – как теоретически, различными специализированными дисциплинами, так и практически, вследствие развития техники и технологии. Психология, например, нарушила незыблемость внешних измерений, продемонстрировав важность внутреннего времени и внутреннего пространства. Время больше не ограничивалось лишь календарем и часами, а пространство – рулеткой и картой. Каждое из этих понятий теперь имело свой внутренний континуум, значимость которого была сравнима с внешним. Следовательно, внешние измерения из истины последней инстанции превратились в то, чем они были в действительности, – просто в удобные обозначения, в произвольные продукты человеческого разума. Наука и техника поставили под сомнение даже саму достоверность таких обозначений. Время и пространство как научные понятия становились изменчивыми, подвижными и в конечном итоге относительными. Более того, любой мог почувствовать эту относительность на практике. Шестьдесят миль на машине казались короче, чем пять миль, пройденные пешком. Три тысячи миль «Конкорд» преодолевал быстрее, чем автомобиль триста. На «Конкорде» можно было отправиться в путешествие, к примеру, двенадцатого числа какого-то месяца, а прибыть на место одиннадцатого. Таким образом, измерение перестало быть «объективным фактом» и превратилось в придаток внутреннего состояния, технологии или того и другого вместе.

Достижения науки и техники двадцатого века разрушили не только привычные понятия пространства и времени, но и принцип причинности. С древних времен предполагаемый закон причины и следствия казался незыблемым и всеобъемлющим. В настоящее время этот якобы непогрешимый «закон» стал казаться крайне ненадежным. Психология, к примеру, продемонстрировала невозможность представить в количественной и упрощенной форме человеческую мотивацию, настаивая на амбивалентности человеческого поведения, разрушающей логическое уравнение причины и следствия. Неопределенность, непредсказуемость, случайные элементы и непредвиденные отклонения – все это постепенно проникало в научные теории. Раньше считалось, что причинность представляет собой линейный процесс, разворачивающийся в пространстве и во времени. Если же время и пространство становились относительными величинами, то пространственная и временная основа причинности переставала существовать. В результате Юнгу пришлось предлагать абсолютно новую концепцию «синхронности», призванную сохранить то, что он называл «принципом случайного соединения».

Нарушение причинности распространилось и на другие, более практические сферы. Мораль, например, в значительной степени строилась на таких понятиях, как кара и воздаяние. В основе кары и воздаяния, в свою очередь, лежал принцип причинности. С компрометацией принципа причинности законы, на которых основывалось наказание и вознаграждение, потеряли четкость. Теперь наказание уже не являлось прямым следствием проступка, а вознаграждение – добродетели. Более того, можно было надеяться избежать «заслуженного» наказания и получить «незаслуженную» награду.

Время, пространство и причинность являлись тремя основными опорами, на которых держалась западная философия рационализма. Четвертой такой опорой была личность. Со времен Аристотеля «характер» считался более или менее неизменным качеством, а личность – уникальным образованием. В разные эпохи характер определялся различными факторами: взаимным расположением планет при рождении, сочетанием четырех основных элементов (земли, воздуха, огня и воды), наличием так называемых «соков» в крови или флюидами. Если не принимать в расчет болезнь, психическое расстройство или перемену религиозных взглядов, то характер человека считался в целом стабильным. Теперь же каждая личность столкнулись с неприятным фактом собственной нестабильности. Более того, под сомнение было поставлено даже само ее существование. Социология считала личность не более чем слоем условных рефлексов, определявшихся почти исключительно окружающей средой и наследственностью. Естественные науки представили свидетельства в пользу подобных утверждений и пошли еще дальше, сводя характер, или личность, человека к биологии и химии, к нервным импульсам и коду ДНК. Психология, объявив о существовании подсознания, нанесла решающий удар по личности, какой ее представляли в прошлом. Сны – раньше считалось, что они исходят из внешнего источника и являются чем-то второстепенным по отношению к личности, – теперь объявлялись таким же выражением личности человека, как и его сознание. Безумие уже нельзя было считать ни случайностью, ни болезнью в обычном понимании этого слова – оно в скрытом виде присутствовало внутри каждого человеческого существа. Человек был вынужден признать, что внутри него уживается множество импульсов, побуждений и стремлений и не все они пребывают в согласии друг с другом. Выяснилось, что характер, или личность, меняется с пугающей легкостью – в результате воздействия наркотиков, травмы, сенсорного голода, приложенных к мозгу электрических импульсов или ножа хирурга. Если личность и существовала, то она оказалась одновременно и шире, и уже прежних представлений о ней. Человек больше узнал о самом себе и в результате превратился в еще большую загадку для самого себя – и в этом смысле усилилось его самоотчуждение.

Писатели двадцатого века раньше и острее всех увидели и осознали кризис, который стал следствием фрагментации знания и релятивизации времени, пространства, причинности и личности. Поэма Т. С. Элиота «Бесплодная земля», опубликованная в 1922 году, до сих пор может считаться итогом опыта всего двадцатого века. В «Бесплодной земле» читатель сталкивается с исчезновением времени и пространства, с отрицанием причинности и с распадом личности; слышен лишь слабый голос, безнадежно пытающийся собрать разрозненные остатки. Чтобы передать безотлагательность современной дилеммы, Элиот не только напрямую цитирует французских символистов, но также использует герметические приемы, унаследованные от них. Привлеченный в основном обрядовой стороной, Элиот официально присоединился к англиканской церкви. Однако его более поздние работы, такие как «Четыре квартета», вряд ли можно причислить к христианским трудам. Более того, они содержат строки и даже целые отрывки, которые почти дословно совпадают с герметическими текстами. В других фрагментах вновь используются приемы французского символизма, чтобы передать герметический тезис о взаимосвязи между микрокосмом и макрокосмом:


«Ток крови по артериям

И лимфатическим узлам

Представится полетом звезд…»341
(Перевод К. С. Фарай)

С начала двадцатого века развитие искусства, и особенно литературы, в значительной степени определялось двумя задачами, открытыми или подразумеваемыми. Первая из них – противостоять релятивизации времени, пространства, причинности и личности, а также придать им смысл с точки зрения человека. Вторая задача – вновь объединить на основе типично герметических принципов фрагментированное знание в новую всеохватывающую общность, которая также имела бы для человека смысл.

Тем не менее эти усилия оказались в основном донкихотскими, поскольку само искусство было вытеснено на обочину западной цивилизации. Искусство было маргинализировано, сведено до статуса одного из многих фрагментов, причем в глазах большинства людей не самого главного. Более того, в «башнях из слоновой кости», которыми стали университеты, само искусство фрагментировалось при помощи рационалистических методов. «Новая критика» или «деконструкционизм» придавали изучению поэмы или романа псевдонаучный вид. Произведение искусства разбиралось и анализировалось, как будто это была механическая безделушка – мертвая конструкция из слов и образов, подлежащая расчленению и тщательному анализу, как органы трупа при аутопсии. То, что действительно хотел сказать автор, считалось несущественным или лишним.

В результате люди, жаждущие понять смысл, цель и направление жизни, обратились к восточной философии, к разнообразным сектам или культам или стали с мазохистским упорством продираться через сотни страниц Гурджиева, Блаватской или Рудольфа Штейнера, не понимая, что то, что они ищут, лежит прямо у них под носом. Для таких людей искусство представляется какой-то далекой и обособленной сферой, областью специальных и утонченных научных исследований, не имеющей отношения к их жизни. Им не приходило в голову, что в искусстве можно видеть то, что имел в виду Флобер, – хранилище и проводник божественного. Им также не приходило в голову задать нелепый, но такой простой вопрос – кто более «религиозен», Рильке или папа римский?




Каталог: 2013
2013 -> Ақтөбе қаласының білім бөлімі бойынша б ұ й р ы қ Ақтөбе қаласы №669
2013 -> Жылдарга “Кургак учук-iv” программасы
2013 -> Қорытынды Пайдаланылған әдебиеттер
2013 -> Председатель профсоюзной организации
2013 -> Создание информационной системы движения ценных бумаг на примере атф банка
2013 -> 1 Геологическая часть
2013 -> Оригинал: Политическая деятельность Урус-хана и его место в истории казахской государственности // Отан тарихы (Отечественная история). 2006, №1, стр. 89-95
2013 -> Каталог зарубежных, российских художественных и мультипликационных фильмов, фильмов на кинопленке


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   30


©netref.ru 2019
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет