Олег Слободчиков по прозвищу пенда историко-приключенческий роман Ермаковы поприща 1 «Была ли под небом война без измен и предательств? Про то и старики слыхали»



жүктеу 6.08 Mb.
бет6/28
Дата27.04.2016
өлшемі6.08 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   28
: texts
texts -> Книга Псалмов (Теелим)
texts -> Интернет-ресурсы по круговороту азота и приземному озону
texts -> Легочные кровотечения
texts -> Принят Государственной Думой 18 ноября 1998 г. Одобрен Советом Федерации 2 декабря 1998 г. Настоящий Федеральный закон
texts -> Государственное издательство политической литературы
texts -> Замеченные опечатки, исправления и дополнения
texts -> Мутное время и виды на будущее
texts -> В литературном произведении
1, когда и пташки божьи вспоминают о зиме, снова призадумались они: от земли Русской ушли далеко, войско казацкое поредело, а сила кучумова только собирается со всех концов земли Сибирской.

Там, где остановились они для отдыха и подкрепления, начиналась старая дорога на Русь через Югорский камень. Идти дальше в глубь Сибири — путь уж никому не ведом. Стоять на месте — быть в беспрерывной осаде. Собрались казаки на круг, стали думать и спорить меж собой: те, что хотели испытать судьбу в Сибири, говорили одно, те, что хотели вернуться, — другое.

Дольше всех думал храбрый атаман Ермак Тимофеевич и, выслушав товарищей, поклонился Честному кресту, Спасу, братьям по оружию. Боевая труба вострубила — и сказал он: «Ой вы, братья, атаманы и казаки — донские, волжские и терские! Примите решение здравым умом, чтоб нам не выбрать себе доли горькой и бесславной: на Волге нам жить — разбойниками слыть, на Дону нам жить — опальными быть, и здесь, в Сибири, ни покой, ни покорность народов не обещаны. Не шуточное дело мы содеяли, как разбили лодку-коломенку и разграбили казну государеву, да из мушкета немецкого пулькой свинцовой убили посла царского. И теперь, как вернемся на Русь без победы, государь на нас разгневается. Разгневается и велит всех нас перехватать — по городам разослать да по тюрьмам. А меня, Ермака, велит повесить, потому как великому мужу и честь велика. А ежели мы государю нашему повинную принесем с землицей Сибирской, царь над нами смилуется и простит нам вину великую».

Выслушали атамана казаки и решили единодушно — Честной крест друг другу целовать, чтобы о возврате на Русь не думать, на врага идти без страха, умереть друг за друга, но добыть славу великую…

Сморил сон старца, и работные стали расходиться по местам ночлега. Пантелей Пенда с Ивашкой Похабой долго еще сидели у ватажного костра, глядя незрячими глазами на затухающие угли.

— Вот ведь, — вздохнул Пантелей, — тоже грешны были. А Бог помиловал, наградил и прославил.

— И я говорю! — встрепенулся Ивашка. — Хватит отчину разорять. Служить ей надо. Цари меняются — народ и земля остаются!

— Самой земле только крестьянин служит. Мы — через воевод, бояр, царя, — вдумчиво возразил Пенда. — Разве мы Дмитрию или Михейке неверно служили? И не заметим, как царь да бояре бесам предадутся. Через них и сами станем антихристу служить.

Уставился Ивашка на товарища мутными глазами. Не нашелся, что сказать. Вскочил на ноги и закричал с негодованием:

— Да не так все! Ты у монахов спроси! Они умные. Они скажут!

Пенда не дрогнул, не шевельнулся, задумчиво глядя снизу вверх на товарища:

— Ответ-то перед Господом самому за себя держать! — проговорил тихо и внятно. — На монахов там не сошлешься!
В конце мая, на святого Василиска, когда на Руси начинают петь соловьи, суда были готовы к спуску. Слободской и городской священники освятили их. Работные с молитвами спустили на воду. Устюжские и холмогорские купцы, как принято от века, накрыли столы для всех работавших, выставили брагу и мед, угощали кашей и рыбой.

Прибывший на освящение судов воевода князь Пожарский осмотрел новые кочи. Белой ручкой, унизанной перстнями, поколупал смоленые борта, каблуками сафьяновых сапог потопал по палубам, повеселевшим спустился на берег, сел в приготовленное кресло и сказал, что доволен работным людом. Почтительно притихшие судостроители радостно загалдели. Князь же пригласил всех желающих из них под свою милостивую руку для работ при городе Верхотурье, в слободы и посад.

Встали из-за стола и поклонились ему старые казаки Рябой с Кривоносом. С завистью глянул на них Угрюмка, но не посмел подняться: похолодел от одной мысли встретиться взглядом с Ивашкой. А сердце сжималось от жалости к самому себе. Слезы готовы были покатиться из глаз.

Князь отпил мед из одной братины и послал ее начальным да работным с верфи, отпил из другой — послал купцам-пайщикам да своим приказчикам.

Работные же подняли чаши за здоровье милостивого князя, справедливого воеводы, за его пособников — приказчиков и сынов боярских, за всех верхотурских людей.
Вот и пришла пора расставаться. Ивашка, отстояв литургию, слезно поклонился Кривоносу, обещая всю оставшуюся жизнь молиться за него, а доведется прежде предстать перед Господом, то замолвить слово за благодетеля.

Смахнул и Кривонос благодарные слезы с посветлевшего лица, на котором даже сабельный рубец разгладился. Благословил воспитанника благословением родительским, отпуская в дальние края и в суровую жизнь. И показалось Ивашке, что напутствует его не казак, а родной дед: послышался его полузабытый голос, зазвучали слова, которых Кривонос никогда прежде не произносил:

— Будь ты моим словом крепким укрыт в ночи и в полуночи, в часе и получасье, в пути и дороженьке, во сне и въяве — сокрыт от силы вражьей, от нечистых духов сбережен, от смерти напрасной, от горя, от беды, сохранен на воде от потопления, во сне от сгорания. А придет час твой смертный, ты вспомяни, мое дитятко, про нашу любовь родительскую, про хлеб-соль, обернись на родину славную, ударь ей челом семерижды семь, распростись с родными и кровными, припади к сырой земле и засни сном сладким, непробудным.

Откланялись казаки своим старикам, Рябому с Кривоносом. Ватажные с молитвами оттолкнули от берега груженые плоты, струги, коч и коломенку. Осторожно вышли на проходимые глубины реки.

А как прошли мелководье — купеческие товары, ржаной припас, купленный в Верхотурье, перегрузили с плотов на коч, догрузили коломенку. Вскоре увидели они за кормой черный дым до самого неба. Это горел город Верхотурье.

Холмогорцы с устюжанами налегли на весла, помогая течению нести суда. Втайне радовались, что миловал Бог вовремя убраться с верфи. После пожара всех бывших в городе купцов ждали большие поборы в пользу погорельцев. Чтобы не отвернулась от ватаги удача за радость греховную и не оставил Бог милостью, купцы велели монахам наложить на всех десятидневный пост и следить, чтобы пустыми разговорами народ себя не тешил, но только молитвами.

То и дело подходили к кочу на лодках местные жители и вели мену. Они рассказывали, что Туринск возник благодаря ямщикам — как ям между Верхотурьем и Тюменью. Здесь, на месте стоявших когда-то юрт мурзы Епанчи, была поставлена ямская слобода. Позже поселились казаки и пашенные крестьяне.

Крестясь на купола городской Борисоглебской церкви, поминая в молитвах первых русских святых князей Бориса и Глеба, которые и при явной угрозе для своей земной жизни не подняли мечей на единокровного брата, холмогорцы, устюжане, промышленные, ссыльные да служилые неспешно плыли по реке. Многие с печалью вспоминали вздорную на распри родню.

Мелкая своенравная Тура несла караван к полноводному Тоболу. Один из стругов шел впереди, промеривая глубины, за ним осторожно двигался тяжелый коч. По знаку передовщика люди на коче с криками носились с борта на борт, отталкиваясь шестами то от одного берега, то от другого.

За кормой коча шла тяжелая барка-коломенка с ржаным припасом. На ней плыли казаки. И не было здесь ни криков, ни суеты. На корме сидел Пантелей Пенда, на носу — Ивашка Похабов, по бортам Третьяк с Угрюмкой да ссыльные усатые черкасы. Все они лениво и неспешно поглядывали по сторонам, прислушиваясь к плеску воды на перекатах. Время от времени кормщик взмахивал рукой в ту или иную сторону. Казаки упирались шестами в дно или налегали на весла. Выйдя на стрежень, снова ложились на мешки с рожью и подремывали.

Вот остался позади самый старый из русских город Сибири — Тюмень. Там сошел на берег, закончив дальний путь, тюменский казак-ермаковец Гаврила. Как с родственником, простились с ним ватажные. И обещали, если будут возвращаться тем же путем, навестить — живого или мертвого, а до той поры молиться.

Обнял старик Угрюмку да Третьяка, наложив на них крестное знамение рукой, рубившейся за атамана Ермака. Он уже знал, какую долю выбрали молодые. Поворчал тому и другому на ухо:

— Не дело гоняться за богатством. Служить надо — остальное тебя само найдет!

Обнял седого ермаковца Пантелей. Поклонился ему по-казацки, не снимая шапки, и простился. Не было у него мыслей о возвращении.

Купцы не стали торговать в Тюмени, спеша в полночные страны до ледостава: высадили на берег старого казака, предъявили грамоты тюменским целовальникам да сынам боярским и продолжили путь.
Дородный Бажен Алексеев сидел на корме коча, обиженно хмурил нависавшие на глаза брови. Купцы-пайщики переругались между собой. Поповская родня перегрызлась с москвитинской — и все из-за неумелого кормщика. Уже к полудню сплава по Туре сам передовщик был чуть жив от усталости, холмогорцы с устюжанами с ног валились. И все же по нескольку раз в день приходилось сниматься с мели.

Кормщиком на коч избрали Никифора Москвитина, длинноухого, с редкой бедняцкой бороденкой устюжского купца-пайщика. Всегда настороженный, он внушил раздосадованным промышленным доверие, что будучи кормщиком, на мель коч не посадит.

И правда, едва Никифор начал править гребцами, река стала глубже, а отмели реже. Ватажные даже подняли парус. Но ветра не было, и парусина полоскала, болтаясь на мачте. Гребцы сонно гладили веслами воду, подремывая на солнышке, то и дело впадали в такое блаженное безвременье, что не хотелось уж ничего другого, только бы сидеть так в полудремном забытьи до скончания века. Плеск волны, редкий скрип уключин и отдаленное пение птиц радовали душу.

Но юный Федотка Попов, сколько на него ни шикали земляки, сперва тихо и ненавязчиво, потом громче стал приставать к посапывавшему старичку:

— Дед! Не здесь ли Кучум цепи натягивал, чтобы не пустить Ермака? Вроде яр? Только невысокий?

Старичок, дремавший на солнце, встрепенулся, задрал подрагивавшую голову, помигал подслеповатыми глазами, ничего не разглядев, спросил, который день плывут от Туринска и не дошли ли до Иртыша? А выслушав, ничего не сказал: зевая и постанывая, вроде бы стал моститься, чтобы лечь.

— Дед, мы, наверное, на устье Туры. А может быть — в Тоболе: впереди вода до края, другой берег далеко.

— Пологий берег-то? — спросил старик.

— Пологий! — отвечал Федотка.

— Тобольск не скоро! — старичок снова сел. Нахохлившись рассерженным воробышком, поежился, пошмыгал носом в белой бороде. На плаву у него было одно тягло — отвечать на вопросы да петь былины. И он уже что-то выискивал в своей голове. Гребцы, жалея его, кашляли, бросали на юнца рассерженные взгляды, с сожалением стряхивали с глаз блаженную дрему.

— Чего пристал к старику? — проворчал кто-то из холмогорских родственников. — Будет вечер — будут сказы! Надо было прошлый раз слушать.

Старик, путавшийся во времени, уже услышал в себе вещий голос и заговорил нараспев, как на святого преподобного Макария 1, когда на Руси святая Анна припасает утренники, вышли струги казацкие на устье Туры-реки, что впадает в Тобол с правой стороны. И встретилось им главное ханское войско, где крутой, высокий, длин­ный яр.

Увидел на том яру Ермак силы несметные, и дрогнуло его сердце. Взмолился он ко Господу, и была молитва услышана: знамя с образом Спаса само собой поднялось с места и пошло левым берегом по течению реки. Увидев чудо, воспряли духом казаки, двинулись за знаменем без страха. Бесчисленные стрелы летели в них и не причиняли вреда. А как миновали они опасный Долгий яр, так знамя снова встало на свое место в струге.

Увидел хан Кучум, что силой казаков не одолеть. Стал думать хитрость. У Караульного яра, где Тобол узок, а берег крут, велел протянуть попрек реки цепь железную и поставил при ней большой отряд. Сказывают, будто Ермак, узнав о засаде и ханской хитрости, рассадил на струги чучела из хвороста, надев на них одежду казацкую. Оставил он на судах только кормщиков, с остальными же сошел на берег и напал на врага с суши.

А татары в то время смотрели, как над казаками сверкало облако. И в том облаке, в сиянии чудном, виделся царь, престол которого несли на плечах крылатые воины. И держал тот царь в руке обнаженный меч, и грозил им. И если кто в видение стрелял — отнимались руки, а на луках рвалась тетива. И напал на басурман великий страх. И побежали они.

Ермак же с казаками дошел до Иртыша. Здесь, возле устья Тобола-реки, жил знатный татарин Карача. На первый Спас, на святую Авдотью-малиновку, напали казаки на улус его и добыли еды вдоволь и богатство всякое. Захватили много золота, серебра и драгоценных камней, хлеба скота и меда. И, благодаря Господа за победу, решили легкий Успенский пост держать сорок дней, чтобы вымолить у Бога других удач и помощи.

На Покров Пресвятой Богородицы хан Кучум вышел на битву с новым войском. Ермак с казаками, помолясь, двинулся навстречу без страха. И долго бились они, а, устав, отступили друг от друга без победы. И так стояли войска одно против другого три недели. Сделался вскоре лютый холод, и казаки, чтобы не замерзнуть бесславно, решили напасть на врага — победить или погибнуть со славой.

Крикнув «С нами Бог!», бросились они на войско кучумово и, потеряв в бою сто семь товарищей, разгромили его. Были в том бою у хана Кучума пушки. Но казаки словами заповедными заговорили их, и пушки стрелять перестали. Сказывают, хан в ярости сбросил их с высокого берега в Иртыш. И бежали царевич Маметкул с ханом Кучумом с поля боя, спасая жизни.

Заперся хан в своем городе Искере. И было ему видение, будто окружили его крылатые воины и убеждали покинуть страну, которой правил не по праву. Собрал хан драгоценности и на другую ночь бежал с близкими людьми и мурзами.

Казаки же на Дмитра, когда воробей и тот под кустом варит пиво да поминает всех павших в битвах за Русь, подошли к ханской столице, чтобы взять ее боем. Но Божьей волей она была пуста.

Так славный казак Ермак Тимофеевич со своими атаманами и есаулами сел в Искере, стал править землями Сибирскими и многими народами. И послал он к рус­скому царю есаула Ивана Кольцо с казаками. Те отправились в зиму на лыжах и нартах по Волчьему пути, через Тавду и Чердынь…

Запал у старца заканчивался, последние слова напевал он, позевывая и шамкая. Белая голова мотнулась, свесилась на грудь. Настырный юнец, с любопытством поглядывая по сторонам, не отставал:

— А после на том месте Тобольск срубили?

— Нет! — не поднимая головы, хрипло ответил братцу главный пайщик Бажен. Разлепил сомкнутые веки, раздраженно пошевелил бровями. — Тобольск-город на Иртыше строил письменный голова Данила Чулков. Это на двенадцать верст ниже татарского Искера.

Бажен бывал в Сибири и был наслышан о Тобольске. Он поднял тяжелую голову, глянул через плечо на берег, потянулся, расправил по груди густую бороду.

— А что старый Искер и здешний народ? — теперь не отставал Федотка от брата.

— Искер — не старый был город, а татары — пришлые, — Бажен сел, потирая затекшие руки. — Прежде тут жили чудские народы и другие — неведомого имени. Сказывают, ушли в землю бесследно.

Старик-баюн посапывал, приткнувшись головой к мешку с душистыми сухарями. Гребцы бодро поглядывали вокруг, веселей двигали веслами. К Федотке с любопытством придвинулся конопатый устюжанин Семейка Шелковников. Кто-то из холмогорцев на носу коча хотел запеть, но оборвал песню на полуслове, кашлянул и притих. Поддержанный вниманием ватажных, Федотка спросил брата:

— Как уходят в землю? Она же твердая?

— А как казаки норы роют и прячутся, и живут в них? — усмехнулся в бороду Бажен. — Залезли, наверное, в погреба да ямы, давай копать. А кровлю над собой подожгли, чтобы других следом не пустить. Так, наверное.

— Зачем? — опять спросил Федотка.

— Может, Бога прогневили, — пожал дородными плечами брат. — А может, хотели переждать лихие века. Придет срок — объявятся.

Караван шел мимо пологих берегов с заливными лугами. Пройдя мелководный перекат, коч и коломенка вышли на глубокую воду. По знаку кормщиков гребцы придерживались стрежня, не давая течению развернуть судно поперек реки.

Ушедший далеко вперед ертаульный струг вдруг задрал весла и стал разворачиваться. Караван неторопливо приблизился к нему. На правом берегу, при впадении Тобола в Иртыш ватажные увидели множество суетящегося народа. На песчаной отмели, покрытой редким корявым тальником, сохли длинные лодки с задранными носами и кормами.

Взглядам обозных открылось странное зрелище. В разноцветных пестрых халатах, в чалмах и в высоких колпаках вокруг лодок бегали, махали руками торговые бухарцы. Один, по пояс голый, с обритой головой, высунув синий язык, висел в короткой удавке на сучке корявой лесины. Ноги его были поджаты, колени касались земли. В стороне, у курящихся костров, собралось до полусотни русских людей. Неподалеку паслись их стреноженные кони.

Увидев торговый караван, русские и бухарцы стали зазывать его к берегу. Устюжские и холмогорские люди велели всем промышленным и служилым приготовить ружья. Опоясавшись саблями, они повели малые суда к берегу. Коч и коломенку оставили на стрежне, бросив на дно каменные якоря.

Как вызнали вскоре — русские люди стояли здесь табором со вчерашнего вечера. Они шли из Тобольска в калмыцкие степи искать золото в старых курганах. Бухарцы в этом же месте пристали нынешним утром по великой нужде: два их судна повредили днища на перекате. Курганщики, увидев терпящих бедствие, бросили веревки и вытащили лодки на берег.

Много бухарского товара было испорчено. На солнце сох листовой табак, который последние годы высоко ценился не только среди ясачных народов, но и среди рус­ского населения. Сохли ткани и фрукты. Нанятый бухарцами вож-лоцман повесился, едва те выбрались на берег.

Осмотрев на берегу суда, бухарцы обнаружили, что тонули не по его вине. В верховьях Иртыша китайцы продали им сгнившие лодки, обклеенные смоленой бумагой и кожами. Сделано это было так искусно, что подделка обнаружилось только здесь.

Обозные купцы ходили среди разложенных для просушки товаров, цепким взглядом высматривали выгоду в чужой беде. А выгода могла быть не малой. Если вольная торговля винами запрещалась, то за табак сами бухарцы на гостиных дворах рядились до двухсот рублей за пуд.

Ивашка с Угрюмкой равнодушно осмотрели восточные сладости и ткани, крестясь, прошли мимо удавленника и направились к русским кострам с неубранными еще после ночлега седлами и потниками. Курганщики толпились возле приставших судов, предлагая стрельцам и промышленным в обмен на запрещенные к торгу порох и свинец, золотые безделушки из курганов.

К костру, возле которого присели братья, подошли гулящие в рубахах из крашеной холстины без всяких оберегов и вышивок. Одежда курганщиков удивила Похабовых. Они хотели отойти к другому костру, но рыжий детина с хитрющими глазами кивнул им как близким:

— Высоко цените свои спины! — усмехнулся с укором и добавил разобиженным голосом: — Велика беда — воевода выпорет! В Тобольске на золотник 90 копеек товарами дают. Чем вам продавать — сподручней из могильного хлама пули лить… — Рыжий еще раз глянул на Ивашку, потом пристальней. Лукавые искорки погасли. Губы стали подрагивать и кривиться. Глаза силились быть веселыми, но становились напуганными. Они удивленно ощупывали и высматривали какие-то приметы в лице казака. Детина сбил шапку на затылок и с недоумением спросил: — Где я тебя видел прошлым летом?

— На Москве, в гостях у царя! — ответил Ивашка насмешливо и небрежно. — Прямо оттуда следую до Сургута.

— Бреши! — с досадой перебил Рыжий. Рот его, опушенный кучерявой бородой, как-то чудно перекосило. Он желчно осклабился: — По курганам твоя морда знакома. Ты прошлый год калмыцкий скот угонял? У меня глаз верный. Помню, какому-то нехристю голову отрубил…

— Видел удальцов, — раздраженно хмыкнул Ивашка, — но тех, что покойников грабят, впервой! Пусть и калмыцких!

— Это не калмыцкие могилы, — обиженно возразил другой гулящий в рубахе, выкрашенной сосновой корой, и в опояске с крестами. — У них морды плоские, да и не закапывают они своих покойников. Нашему народу, что в землю ушел и города свои бросил, это золото принадлежало. И черепки у покойников наши — остромордые… Свое у своих берем!

Рыжий вдруг хлестнул себя ладонью по лбу, отступил на шаг и несколько мгновений был так потрясен, что не мог выговорить ни слова, а только разевал рот. Потом кинулся к другому костру, под руку приволок оттуда мужика в крестьянской рубахе и в шапке, отороченной горностаем.

— Вспомнил! — указал пальцем на Ивашку и перекрестился. Глаза его сверкали. На щеках алели пятна. — Вот чудо! Покажи-ка морды! — приказал мужику.

Пахотный, глянув на Ивашку, отпрянул, икнул, выпучил глаза и, боязливо отмахиваясь левой, правой рукой троекратно перекрестился. Удерживаемый рыжим детиной, он дрожащими руками достал из кожаной сумы две золотые бляхи, сомкнутые между собой хитроумным сцепом. На одной была искусно отлита или выкована живая голова в высоком, островерхом казацком колпаке, похожая лицом на Ивашку, но в пышной бороде помелом. На другой бляхе была круглая, узкоглазая, с отвисшими щеками мертвая голова степняка. Рука от живой головы держала за косу отрубленную и крепилась в ней хитрой выемкой.

Угрюмка, глянув на тускло поблескивавшие бляхи, тоже перекрестился. Сходство было сильным. Только подлинный брат был много моложе казака на бляхе. Ивашка же долго разглядывал безделушки, не понимая, отчего рядом испуганно переглядываются и перешептываются. Он несколько раз соединил и разъединил бляхи, рассматривая, как устроен разъем. И ему вдруг так захотелось иметь эту безделицу, что готов был снять с себя все, кроме сабли, и отдать курганщику. Он поднял глаза и спросил, что тот хочет за них. Пахотный мычал, отступая, и мотал головой. Затем резво убежал и стал седлать коня.

Рыжий, притащивший его к братьям, тоже был в растерянности. Вокруг собиралась толпа курганщиков. Все они, поглядывая на бляхи и на Ивашку, испуганно расспрашивали, какого он рода-племени и где жил прежде. Услышав, что ссыльный царским указом водворяется в Сургутский острог из монастырских застенков, курганщики заволновались, стали переругиваться между собой, обвиняя кого-то в чем-то.

Пенда с Третьяком увидели, что вокруг дружков едва не дерутся. Придерживая сабли, побежали на подмогу. Но курганщики уже не обращали внимания ни на казаков, ни на Ивашку с золотыми бляхами. Они собрались в круг и, о чем-то переговорив, споро стали седлать и запрягать коней. Рыжий опасливо подскочил к костру, возле которого стояли казаки, схватил седло с переметной сумой, заступ и убежал, ни слова не говоря.

— Эй! — шагнул следом Ивашка. — Зипун дам!

С ним никто не торговался. Косясь на золото, курганщики прядали в стороны. Вскоре, вскочив на коней, в телеги, они зарысили в сторону Тобольска, откуда совсем недавно выехали в калмыцкую степь.

А на берегу, среди разложенных на солнце товаров, шел тайный торг. Бухарцы и купцы азартно рядились. Несколько раз сходились, чтобы ударить по рукам, и опять все расстраивалось из-за какого-нибудь пустяка. Из-под сухого дерева, почти не дававшего тени, поджав ноги, щурился на них удавленник. Казалось, и он, распаленный торгом, от страстей высовывает синий язык.

Подмокший табак купцы выменяли за два крепких смоленых струга. Все равно суда эти не были пригодны для плавания по морю, а глубины стрежня позволяли догрузить коч и коломенку. Сплавляли их купцы до Тобольска или до Обдорска, где хотели поменять на рухлядь.

Китайские и бухарские ткани были выторгованы за тайно наменянную пушнину в пути от Камы до Верхотурья. Бухарцы остались сушить товар и хоронить покойника. Их путь лежал в Тюмень, где с давних пор они торговали беспошлинно.

Ватажные переправили грузы с проданных стругов на коч. Сразу стало людно и тесно. На судне подняли каменный якорь. Отталкиваясь шестами, развернули коч и коломенку по течению, вывели на стрежень и поплыли вниз по полноводному Иртышу. Купцы — Бажен с Никифором — продолжали неприязненно спорить между собой, то посмеивались, то поругивались. Судороги вдохновения и восторга на их лицах менялись укоризненными взглядами друг на друга.

Догорала заря темная, вечерняя. Розовела и блекла рана небесная, зашитая иглой булатной, ниткой шелковой, рудожелтой, стянутая пеленами вечными. Караван пристал к берегу. Люди стали высаживаться на сушу.

Продуваемый ветром, пологий песчаный берег вытянулся на полверсты. Вдали виднелись безлесые холмы. Задрав тупой смоленый нос с восьмиконечным крестом, в тихой заводи стал коч. Стрельцы и казаки с уханьем вытаскивали на песок груженую коломенку. Неподалеку от воды, на открытом месте, обозная молодежь раздувала костер.

Тяжело дыша, к дружкам подошел Угрюмка. Вытер шлычком вспотевший лоб. Присел. Гудели комары. Отмахиваясь от них, Угрюмка немного остыл и отправился к темневшим кустарникам за хворостом. Там гнус набросился с лютостью.

Теплым вечером радостно плескалась рыба, пуская круги по воде, клином расходились волны от острых щучьих спин.

— И где мы? — озирался старичок, в сумерках сведенный по сходням с коча.

— Под Тобольском! — ответил устюжский складник Лука Москвитин. — Недалеко уж!

Места были ему знакомы. И двух лет не прожил Лука в Устюге Великом, вернувшись на Иртыш, где торговал и промышлял несколько лет. Не думал еще раз увидеть эти места. На отчине начал было после возвращения латать дом — бросил: тот так обветшал без хозяина, что легче было новый срубить. Отдала Богу душу хворая жена. Старшие дети отделились и жили крепко. Все переменилось на родине, и Лука не мог найти себе кормовое место по душе. Брат Гюргий, бившийся всю жизнь в нуждах на разных промыслах и на мелкой торговле, много расспрашивал о Сибири. С тех слов сам загорелся и Луку увлек снова отправиться на дальние промыслы. Взял с собой одного из сыновей.

Удивлялся сам себе Лука. Простился с Сибирью беспечально. Да, видать, присушила дальняя сторонка.

— Проспал Ермакову могилу, дед, и я, грешный, запамятовал! — весело прокричал на ухо старику.

Пьянила душу встреча со знакомыми местами. От той радости так захмелел, что про Ермакову могилу сам забыл. Да и не до того было. Долго простояли с бухарцами да после еще коч с мели стаскивали. Радуясь и благодаря Господа, что не застряли на ночь, проплыли мимо Епанчина юрта.

Ночь была тихой. Прохлада и ровно веющий речной ветерок угомонили гнус. Жарко горел костер, унося дым и пламя к звездному небу.

— Дела и заботы наши! — виновато вздыхал кормщик Никифор.

Стыдился купец — ругал прежде Бажена, а сам на большой иртышской воде недосмотрел отмель. 

— Надо было побывать на Ермаковой могиле, — лепетал услужливо и суетливо. — Помолиться да земельки взять. Путь далек. Один Бог знает, что впереди. — Он виновато поглядывал на холмогорского передовщика и старался задобрить его.

В котлах подходила каша. На углях допекался свежий хлеб. Бажен, с раскрасневшимся лицом и с опаленными бровями, снимал пробу. Он подолгу дул на ложку, ворчал на приварков. Пошевеливая бородой, задумывался, смеживал веки. Но вот, расправив усы и довольный пробой, кивнул, велев раскладывать еду по котлам.

Когда парящую кашу разнесли, разложили хлебы, разлили квас по кружкам, поднялись ватажные и служилые на соборную молитву. Потом сели, каждый возле своего котла, и братски преломили хлеб. Насытившись питьем и едой, придвинулись к огню. Тихий вечер, трудный, но благоприятный день, звездное небо и тепло костра объединяли тихой радостью. И только монахи незаметно удалились для ночных молитв.

Старичок, отоспавшись днем, к вечеру ожил и повеселел. Когда пришел его черед, прокашлялся, поправил растрепавшуюся белую бороду и подрагивавшим голосом запел о Ермаковой погибели:

— Помянем же, братья, предоброго и храброго воина Ермака Тимофеевича, атамана казачьего с прославленной и доблестной дружиной его и воздадим им достойную хвалу. Вспомним, как их Господь Бог прославил да многими чудесами превознес. Как отреклись они от суетного мира и недолговечного своего житья, от богатства и почестей пустых, но возлюбили Господа и желали только ему угодить, царю-государю послужить да головы буйные сложить за святорусскую землю, за святые Божьи церкви, за веру православную. И в том уверившись, ожесточили они сердца свои непоколебимо, чтобы оружие держать крепко, назад не оглядываться, лиц своих от недругов не прятать и ни в чем им не уступать.

Не прерывая мелодии, выводимой носом и горлом, старец отдышался и запел о том, что у хана был слуга, за прежние вины приговоренный к смерти, но до поры гулявший на воле. И принес он ханским воеводам весть, будто на лошади переплыл на остров среди Иртыша и застал там казаков спящими.

Хан не поверил повинному, пообещав удавить его утром. Тогда лазутчик снова пробрался в казацкий табор и принес три русских пищали да три ладанки.

На этот раз отправил хан на остров лучших мурз с войском. Те прокрались к казакам и многих передушили, перерезали спящими. А тем, что Божьим промыслом проснулись и вступили в бой, крикнул Ермак Тимофеевич громовым голосом, чтобы прорубались к стругам. Сам же отступал последним, заслоняя товарищей своих, и бился как разъяренный лев.

Просеклись его друзья-товарищи к стругу, оттолкнулись от берега. Пробился к ним и Ермак Тимофеевич. И вырвался уже от наседавших врагов. Осталось прыгнуть в струг — и спасся бы атаман. Но было на нем два панциря. Бесовским умыслом и Божьим попущением оступился он в потемках, рухнул в воду и утонул.

Так закончилась земная жизнь атамана, которую долго не могли отнять враги. И было это в ночь на Преображение Господа Бога и Спаса нашего.

Мертвое тело отыскалось на Отдание Преображения Господня у татарских юрт. Внук татарского князца ловил рыбу. Он увидел человечьи ноги в воде и петлей вытянул тело на берег. По панцирям жители юртов догадались, какого утопленника принесла им река.

Мурза хотел снять с Ермака панцири — но из тела полилась кровь носом и ртом. Татары удивились нетленной плоти и стали думать: нельзя ли как-то еще отмстить за обиды.

И собрались на берегу басурмане, положили раздетое тело на помост, и каждый пускал в него стрелу, а из ран текла и текла свежая кровь. Прибыл и хан Кучум с самыми знатными мурзами, с остяцкими и вогульскими князцами. Мстя за обиды, колол он Ермака саблей, пока рука не устала.

И так лежал утопший и убитый атаман шесть недель. И дивились татары, что ни одна птица не села на него. А в то время многим из них во сне были видения, что тело надо похоронить. Из-за тех видений некоторые тамошние насельники лишились ума. И стали они раскаиваться, что плохо обошлись с мертвым. Стали жалеть, что при жизни не избрали атамана своим ханом.

И похоронили они Ермака Тимофеевича по татарскому обычаю на своем кладбище, на правом берегу Иртыша. Зарыли тело под сосной, устроили тризну, на которой съели тридцать быков и десять баранов.

Один панцирь атамана был дан в жертву на мольбище белогородского шайтана остякому князцу Алаче, другой взял мурза Кайдаул, живший там, где отыскалось тело. Родственник рыбака Сейдяк взял кафтан, а сабля досталась мурзе Караче.

И обнаружилось вскоре, что те вещи исцеляют больных, помогают при родах, на охоте и на войне. Мусульманские муллы запрещали говорить об этом, наказывали не прикасаться к ермаковому оружию и к его одежде, запрещали указывать место, где погребен славный воин. Но каждую субботу над могилой мерцал свет, как от свечи. А в родительские субботы появлялись столбы пламени до неба…

Долго молчали у затухающего костра ватажные люди. Слушали, как потрескивают угли, смотрели на пламя, на звезды, и каждый думал о своей доле. Старец-баюн по­клевывал носом. Кто-то из устюжан приглушенно всхрапнул и стыдливо осекся.

— Вот и нам, — с печалью напомнил холмогорский передовщик Бажен сын Алексеев Попов, — не забыть бы, что удача балует до поры. После за нее Бог взыщет.

И только Угрюмка с ужасом поглядывал на черную реку, в которой поблескивали звезды. Все мерещился ему хохотавший утопленник, казалось, жутким запахом тлена веет от здешней воды. Он долго не мог уснуть, и так и эдак укладываясь у костра. Ляжет спиной к реке — чудится, будто смотрит в спину бородатый муж в шишаке. Ляжет лицом — в каждом плеске видится склизкий утопленник, выползающий на берег.


И вот после дальнего пути в небесной дымке завиднелся город на высокой горе. Издалека различались высокие рубленые стены, купола церквей и теремов. И над всеми над ними высоко вздымалась восьмигранная сторожевая Спасская башня. Выше туч подняла она над Сибирским краем православный крест.

В трех верстах от Тобольска караван пристал к пологому песчаному берегу неподалеку от обнесенной валом и тыном слободы. Из распахнутых ворот, придерживая сабли, вышли три казака. Один из поднявшихся на борт представился слободским приказчиком. Не требуя с купцов ни проезжих грамот, ни подарков, предупредил, что в окрестностях Тобольска заповедными товарами торговать нельзя: оружием, панцирями, шлемами, копьями, саблями, ножами, топорами, железом и вином. Другой казак, осанистой наружности, лукаво ухмылялся:

— В городе сплошь старые ермаковцы. Они друг перед другом куражатся, кто праведней службы несет, а меж собой все спорят, кто подлинный ермаковский, кто с Болховским, Глуховым да с другими князьями в Сибирь пришел. Спуску от них вам не будет. А потому вы бы нам заповедные товары продали да и плыли со спокойной душой.

— Родимые! — сочтя себя обиженным, запричитал холмогорец, зыркая из-под косматых бровей. — Все, что по недосмотру в Перми дозволили провести, в Верхотурье да в Туринске отняли. В тамошних городах припас хлеба купили — и тот с песком. В Мангазею уж не для торга следуем — на промыслы, чтобы босыми не вернуться по домам, — губы купца вздрагивали, руки не могли найти спокойного места. Длинноухий Никифор закатывал глаза и отчаянно крестился.

Но уверения купцов в несчатьях ничуть не тронули казаков, и они только досадливо отмахивались — дескать, из полночных стран нищими возвращаются только дураки и пропойцы. Правда, таких много повсюду.

Справившись о слободских ценах на хлеб, купцы стали искренне сокрушаться, что купили припас в Верхотурье. Они зазвали приказчика с казаками на коч, угощали их, расспрашивали о городе, о его людях и порядках.


К тобольской пристани караван подошел после полудня. Отсюда город на горе и крест на башне казались вознесенными под самое небо. Как ни трудно было удивить граждан Великого Устюга и Холмогор искусными деревянными стенами и храмами, но и они охали, оглядывая Спасскую башню в двадцать пять саженей высотой.

От пристани к базару тянулся долгий взвоз с ярусной лестницей в две с половиной сотни ступенек. Неспешно спускались по ней тобольские небожители в дорогих одеждах. Шли встречать гостей, узнать новости из дальних западных стран.

Купцы-пайщики, устюжане и холмогорцы принарядились, коч, струг и барку украсили зелеными ветками и цветами. Казаков, которые не имели другой одежды кроме той, что была на них, просили скрыться с глаз.

Встречали ватажных тобольские казаки и сыны боярские в меховых шапках с суконными верхами, при саблях и бердышах. За ними толпились барышники и гулящие, для которых каждый караван был и поживой, и вестью с родины.

Не увидев среди встречавших подручных людей воеводы и письменного головы, о которых много было выспрошено у слободских казаков, устюжский купец Бажен Алексеев разгладил по груди бороду и, крестясь на купола церквей, на чудотворный образ, висевший над пристанью, ступил на свежие плахи настила, пустив вперед только ссыльных монахов. Тут сотворили все они семипоклонный начал по писаному да по наученному.

— Всему честному народу православному! — кланяясь на три стороны, приговаривал степенно Бажен сын Алексеев Попов. — Верхотурские казаки и тюменский Гаврила Иванов — Ивану Грозе, Гавриле Ильину, Пинаю и всем ермаковским служилым велели первым поклоном кланяться.

По сведениям, собранным в пути, служили в Тобольске бывшие ермаковские соратники со своими родственниками, казаки письменного головы Чулкова и первостроители, числом до пяти сотен. Атаманом старой ермаковской сотни был Гаврила Ильин, лет с двадцать гулявший с Ермаком да после него служивший в Сибири три десятка лет. Конными казаками правил престарелый ермаковский есаул Иван Гроза.

Среди встречавших в первом ряду стоял увечный и слепой атаман Пинай, строивший Верхотурье, Туринск, Тюмень и другие города, доживавший свой век в Тобольске. В молодые годы он прибыл в Сибирь с пятью сотнями стрельцов под началом князя Болховского — на помощь Ермаку. С приходом этого отряда начались несчастья, голод, мор, которых боялся и ждал Ермак, будто они предвещали его неизбежную гибель.

Пинай в числе немногих выживших в Сибири стрельцов после гибели атамана ушел на Русь. Но вскоре вернулся и теперь, слепой и увечный, желал одного — сделать вклад в Чудов монастырь в память об убиенных товарищах да с миром отойти за ними.

Купцы, складники, служилые, монахи и Ермес-передовщик ушли в крепость на поклон к воеводе и письменному голове. Покрученники, обозная молодежь да Ивашка Похабов со ссыльными остались при судах. Тобольские сыны боярские и целовальник наложили восковые печати на купеческие товары и поджидали таможенного голову. Возле судов крутились местные ярыжники и гулящие, заводя разговоры.

Донцы при саблях сидели на борту коча у пеньковых тросов и поглядывали, чтобы чужаки не лезли на суда. А те, за разговорами будто забываясь, то и дело старались сойти с причала. Двух особенно пронырливых и настырных Пенда с Похабой скинули в воду под хохот собравшихся. Литвины с черкасами на коломенке тоже не церемонились с нагловатым людом. Но к ним, ссыльным по иноземному списку, не так охотно подступали с разговорами.

Сквозь толпу, собравшуюся на причале, уверенно протиснулись странного вида гулящие. На голове одного была лихо заломленная соболья шапка. На плечах висела короткая кожаная рубаха, замшевые, до дыр вытертые штаны были заправлены в стоптанные ичиги. За ним шел дружок или родственник в шубном кафтане, надетом на голые плечи.

— Здорово ночевали, казаки! — детина в собольей шапке подступил к Пантелею Пенде, но на борт не полез, назвался: — Я — Васька, по прозвищу Бугор! Это мой брат Илейка, — кивнул на кряжистого и мордастого парня в шубе. — Не слыхал?

— Не слыхал! — сдержанно ответил Пантелей: — А говор у тебя знакомый. Где жил, где гулял?

— Я везде гуляю, — неопределенно ответил верзила, смахнул шапку на ухо, сел на край причала, свесив ноги к воде. Брат тоже сел напротив донцов. Васька спросил: — Куда путь держим?

— На Березов! — ответил Пантелей. Ему понравилось, что гулящие не переступили черты, хотя шли как на приступ. Теперь сидели с таким видом, будто предстоял долгий разговор.

— А далее? — насмешливо оскалился Бугор, поблескивая белыми зубами в бороде.

— А далее — как Бог даст, — ожидая, что нужно гостям, ответил Пантелей. Сияющее лицо Бугра, молчаливая приветливость его брата успокоили казаков. — Думаем, в Мангазею, промышлять! — добавил нехотя.

Гулящие рассмеялись. По толпе на причале тоже прокатился сдержанный смех. На недоуменные взгляды казаков Бугор весело ответил:

— Пока за Камнем услышат, где соболь, — там его уж нет. Повыбит возле Мангазеи, нынче за Турухан ходят, — белозубая улыбка опять сверкнула в усах под облупившимся красным носом, глаза смотрели испытующе. — Бывали мы в Мангазее прошлый год, — кивнул на брата. — Путь знаем: и лыжный, и Обью через губу. Кому — златокипяща Мангазея, кому — горсть сухарей доброго соболя стоит. Как бы вам успеть до холодов, да сразу волоком в Турухан идти. В Енисее-стране богатства невиданные: соболя, сказывают, как мышей, по зимовьям давят. Но вам туда к зиме не поспеть. Съедите свой припас в Мангазее и вернетесь голью.

Васька намеренно помолчал, разглядывая груз на палубе, но, так и не дождавшись расспросов, приглушенно, так, чтобы не слышали на причале, добавил:

— Я в Енисею другой путь знаю. Сведи меня с хозяевами — ничего не утаю. Поверите: сколько вывезем рухляди — вся будет наша, а добыть там — и ленивый свое возьмет.

— Свести-то можно, — неохотно отвечал Пенда. — Да только от Перми много людишек похвалялись, что знают, где богатые промыслы, а сами рубахи не имеют, — насмешливо окинул взглядом остяцкую шубейку, обмотанные бечевой лавтаки на ногах Илейки.

К вечеру, когда вернулись купцы-пайщики, а Ермес остался ночевать у кого-то из служилых папистов, Васька Бугор с братом сидели на палубе коча, по-свойски прихлебывали травяной отвар и хрустели ржаными сухарями. Вокруг них собралась устюжская, холмогорская молодежь, казаки и стрельцы — все слушали рассказы о Мангазее, о жизни промышленных.

Не оказывая большой чести купцам, гости стали повторять сказанное. И говорили так складно, что обозная молодежь сверкала глазами, готовая сорваться по первому зову в неведомые страны. Все ватажные были наслышаны в пути про великий тес — тайную тропу промышленных встреч солнца по самым диким и непроходимым местам. Говорили, что начинается великий тес от Тобольска. Васька с Илейкой первыми объявили, что знают ту тропу и хаживали по ней. Но — недалеко… Увидев разочарование на лицах слушавших, Илейка стал торопливо оправдываться:

— Да на нее только выйди. После, по затесям, иди и иди, — он пристально оглядел собравшихся и остался доволен вставленным словом. Пенда так и впился в него взглядом. Перебив кого-то из складников, спросил, волнуясь:

— Ну и куда тот тес ведет? Где кончается?

Илейка язвительно рассмеялся и угрюмо примолк, вперившись в казака немигающим, многозначительным взглядом. Затем важно шевельнул усами:

— А про то и на дыбе никто не скажет! — заявил, давая понять, что знает больше, чем говорит.

На гостей посыпались другие каверзные вопросы, на которые они отвечали только тупыми улыбками, не замечая, о чем их спрашивают. И вдруг расспросы прекратились. Гостям стало неловко от наступившей тишины. Упоение властью над слушателями как-то разом поблекло на их лицах. Снисходительные улыбки покривились. И они вдруг рассердились. Васька задергался, заерзал, глаза его раздраженно засверкали. А что сказать, не знал.

Бажен потеребил окладистую бороду и проговорил рассудительно:

— Оно все, может быть, и так. Только как же нам вверх по Оби идти, если немирная Пегая Орда бунтует? Воевода тобольский управу на те народы сыскать не может, куда уж нам?

Васька стал отвечать резко, что все ордынские мурзы — его кунаки, а от пегих людей он знает заветные слова, слышанные от Супоньки Васильева, который в Енисею через Нарым ходил. Наконец совсем запутался, смутился и в отчаянии вскрикнул:

— Не хотите идти прямым путем! И ладно! Дайте нам припас в зиму! Вернемся — половину добытого отдадим и за припас расплатимся, — поскольку купцы молчали, раздумывая над его словами, он торопливо добавил: — Согласны и под кабалу.

Чувствуя, что им перестали верить даже те, кто еще недавно слушал, раскрыв рот, Васька Бугор взял себя в руки и с прежней почтительной и нахальной улыбкой стал грозить:

— Не вы — другие поверят. После мы посмеемся. Сулили вам богатство даром — отнекивались. Другой год, может, мы будем пайщиками, а вы у нас покрученниками. В Сибири всякое бывает… Нам бы только припас собрать, — Васька хлопнул собольей шапкой по сношенному ичигу: — Где и как на великий тес выйти — не скажу: старые промышленные убьют. Но чтобы не думали худого, укажу путь по рекам: от устья Иртыша Обью вверх мимо Сургута-острога до третьего многоводного устья по левую руку. По той реке идти до истока встреч солнца. Из верховий волок на Ивандезею-реку. Сплыть по ней до усть-Таморы по правую руку. Там утес стоит, а на вершине — вечный, не угасающий огонь. И на берегах тех рек — каменные города и высокие дворцы, в безлюдье и запустении. Иные обрушились, а какие народы их строили — никто не знает.

— А ты бывал? — спросил Ивашка Похабов, щупая золотые бляхи на шебалташе 1.

— От оленекских тунгусов слыхал, что из той Тунгуски-реки можно попасть в великую реку, — голос Васьки Бугра перешел в сиплый шепот, — где живут наши люди, ходят в одежде русской.

Помолчав с таким видом, будто страшно раскаивается за сказанное, Васька вскинул печальные глаза, а сердито помалкивавший Илейка спросил в упор:

— Что решите? Неужто век будете с товарами по Сибири таскаться да каждому служилому кланяться, когда богатства несметные рук ждут?

Купцы долго советовались со складниками, вспоминая главного сибирского удальца — атамана Ермака и дружину его. Те люди тоже были первыми, а много ли нажили? Богатство досталось тому, кто шел следом. После соборного ужина, обильно накормив гостей, они сказали, опечалив не только Бугра с братом, но и многих ватажных:

— Против Пегой Орды не пойдем, даже если воевода даст согласие и подмогу. А если за вас верные люди поручатся, в покруту возьмем.

— Эх, срамословы устюжские, моржееды холмогор­ские! — разочарованно замотал головой Васька Бугор. — Купецкую сметку имеете, а ума Бог не дал! — Он не стал ни убеждать, ни уговаривать. Нахлобучив шапку, сошел на причал. Обернувшись, бросил: — Вдруг надумаете — найдите нас в городе, на Никольской улице, у пешего казака Глотова.

— Надо бы одарить! — подсказал Никифор холмогорскому пайщику.

— Постойте! — окликнул их Бажен. — За все сказанное — спаси вас Господь, и примите дар!

Бугор с братом вернулись, с любопытством поблескивая глазами. Купец порылся в товарах, вытащил на свет и тряхнул напоказ две льняные нательные рубахи, ценившиеся в здешних местах, где даже простой люд ходил в белье бухарского шелка.

Илейка рассмеялся. Скинул шубный кафтан и натянул рубаху на голые плечи. Кто-то тихо пробубнил в коче:

— Пожалеем еще!

И только Федотка Попов — родич главного пайщика, спросил будто сам себя:

— Отчего на горе огонь не гаснет? Ведь снег зимой, а летом дождь?


Купцы не спешили расстаться с товарами в столице Сибири, вызнавали о ценах и о спросе в низовых обских селениях, где торг был выгодней. Промышленные и служилые ради любопытства бродили по городу. Все здешние порядки были связаны с жизнью и службами оставшихся в живых ермаковских казаков, которых проживало в городе больше сотни.

Сказывали горожане, за какие-то провинности или по немощи решил, было, воевода с почетом заменить старого атамана ермаковской сотни сыном боярским Богданом Аршинским. Ермаковцы возмутились самоуправству и отправили челобитную царю, по которой Гаврила Ильин был восстановлен в атаманстве, а головой конных казаков, несмотря на преклонные лета, оставался Иван Гроза. От него пошли многие тобольские служилые Грознины.

Ивашка Похабов с братом Угрюмкой тоже гуляли по богатому городу, разглядывая стрельчатые окна с искусно вставленной слюдой, кованые железные запоры. Всякий горожанин, увидев проезжих зевак, почитал за долг рассказать о строении, возле которого те остановились. Едва подошли братья к Спасской башне, из ворот вышел стрелец с бердышом и, улыбаясь, пояснил:

— По всей Сибири нет города краше, а башни выше. Стоишь под шатром, в караульне — вся земля под тобой. А как засвищет ветер — башня скрипит и качается. Иной новик от страха делается там ни жив ни мертв 1.

У Казачьих ворот, где в пяти дворах жили иноземцы, Угрюмка с Ивашкой сыны Похабовы нос к носу столкнулись с Ермесом, выходившим из дома здешнего немчины Саввы Француженнина. Ивашка заговорил с ним об обозных делах. Ермес, кивнув на добротный дом, из которого вышел, с гордостью признался на корявом языке, что ходил к своему человеку поболтать по-латыни.

Он был весел и даже приветлив с братьями, хотя из-за них был унижен под Верхотурьем по диким российским нравам. Впервые Ермес не думал о бегстве. Посмотрел, как обжились здесь единоверцы, — и будущее уже не представлялось ему таким беспросветным и безрадостным, как прежде.

От избытка добрых чувств он сообщил, что с помощью друзей добивается у воеводы разрешения остаться на поселении в Тобольске. Ермес хотел удивить ссыльного казака и дать ему понять разницу между ними, в какой бы стране они оба ни находились. Но Ивашка выслушал его равнодушно и насмешливо.

Здешние новости так и сыпались из обозного еретика. Он тут же рассказал, что ватага курганщиков, собиравшая­ся на все лето в степь зорить древние могилы, вернулась через день, встретив у старого кургана чудского мужика с казацкой саблей. Новость эта взволновала город больше, чем позапрошлый год, когда две сотни курганщиков вернулись из обских степей, отбиваясь от калмыков, возмущенных, что русские люди грабят их могилы.

Слободской порядок не прижился в столице Сибири: на улице от Казачьих ворот до тюрьмы стояло двадцать дворов, из них пять принадлежали иноземцам и казакам «литовского списка», пять — русским пешим казакам, два двора — посадским, три — вдовам, два — тюремным сторожам. Двор вдовы Дарьи Кочатихи Ермес осматривал с особым вниманием. От единоверцев знал, сколько пшеницы, сколько соли лежит в ее амбарах, и полагал, что вскоре все это будет принадлежать ему.

В центре города, возле церкви, к братьям привязались злющие собаки. Пришлось отбиваться даже саблей, после того как на Ивашке псы порвали холщовые штаны. В сердцах он разрубил яростному зачинщику мохнатую башку. Стая разбежалась. Но выползла из подворотни седая горбатая старуха и прошамкала: «Где собаку убьют — там и человеку убитым быть! Псы — как люди: чем трусливей, тем мстительней. Берегись теперь, служилый!»


В Тобольске обоз задержали до Аграфены-купальницы. В ночь, едва отгудели колокола после вечери и стала потухать поздняя заря, купцы-пайщики засуетились, забегали. Оказалось вдруг, что наутро ни в одну из бань в посаде близ причала не попасть. Греть бани стали с вечера, и дымы несло вниз по Иртышу. Наконец Никифор-ведун прельстил какой-то захудалый дом хорошей платой, и жители обещали истопить к утру свою баню для промышленных гостей.

Холмогорцам и устюжанам так хотелось на утренней зорьке попариться, что вместо жребия они стали предлагать казакам деньги, чтобы те остались на судах сторожить ватажное и купеческое добро.

Платы с них Пантелей Пенда не взял. По казацкому обычаю, в потемках, до зари-полуночницы, увел товарищей на высмотренный травянистый берег за городом, чтобы для оздоровления тела выкупаться в росе.

Пенда с Ивашкой, Угрюмкой и Третьяком отправились в темную ночь на Аграфену. Факела с собой не взяли, надеясь на молодые глаза и негустую темень. Но месяц-золотые рожки, насмешливо посияв, скрылся за тучей. То гасли, то вспыхивали далекие звезды за набегавшими облаками. И накрыла донцов такая кромешная тьма, что под ногами ничего не стало видно. Такой темноты в Сибири никто из них не видывал. Слышалось лишь, как поплескивает сбоку черная вода.

Вытягивая руки, стали они подниматься на пологий берег. Нашаривая во тьме, раздвигали зеленые ветки кустарников, берегли глаза. Поднявшаяся трава шуршала по босым ногам. Вдруг Пантелей остановился на полушаге, прислушиваясь. Ивашка, Угрюмка да Третьяк тоже замерли: то ли русалки-моргуньи охали, то ли выпущенные в ночное коровы вздыхали среди кустов. Коров казаки сильно опасались: срамно среди ночи вывозиться в свежих лепехах так, что и в бане не отмыться.

Зашуршала вдруг трава, раздалось приглушенное хихиканье. «Русалки!» — Пенда осенил себя крестным знамением, поправил на груди кедровый крест и, позвякивая бахтерцами, скинул кожаную рубаху. За ним все сбросили одежду, сложили в кучу, нагими телами распластавшись по мокрой траве, покатились, растираясь росой.

Угрюмка, захлебываясь от утренней стужи, стал обтираться да нашептывать: «С гуся — вода, с лебедя — вода, с сиротки Егория — худоба!» Вдруг руки его коснулись обнаженного тела. Подумав, что это Третьяк, он покатился в другую сторону. И там столкнулся с кем-то, ткнувшись носом в чудное место на человечьем теле. Он стыдливо отдернулся, с брезгливостью думая, что коснулся носом чьей-то ягодицы. И вдруг то место, где полагалось быть пояснице, звонко хохотнуло. Вынырнул из-за облака проказник-месяц, и увидел Угрюмка голую русалочью грудь и девичье лицо со спутанными мокрыми волосами. Руку протяни — оттененное округлостями, перед ним таинственно и ослепительно мерцало во тьме девичье тело. От него шел жаркий, дурманящий дух. Гулко застучала кровь в голове. Сердце загрохотало так, что сырая земля затряслась, заходила ходуном. Угрюмка вскрикнул пугливо и сладостно, как зверь. Зачурался.

Завизжали девки, подскочив на человечьих, вроде бы, ногах. С воплями и смехом их повыскакивало из травы до полудюжины. Казаки кинулись к одежде. Из темных кустов раздался дружный девичий хохот.

Похватав во тьме что нашарили, донцы выбежали к воде и стали торопливо одеваться. Блистала черная гладь. Силуэты людей уже различались у реки.

— То ли здешние девки в росе купались, то ли мигуньи шалят? — крестясь, бормотал Пантелей.

Угрюмка стучал зубами от страха и сырости, похихикивал от чарования. Стоял сам не свой от шалых глаз с мокрыми спутанными волосами на щеках, от ощущения близости женщины. Обмирала душа, признавалась с тоской: позови, помани только та мокрая и обнаженная — не устоять ему, рабу божьему Егорию, не воспротивиться.

Ивашка одел его, зачарованного, подтолкнул в сторону пристани. Угрюмка послушно зашагал и не заметил, что уходит в воду. Ивашка схватил его за руку и повел за собой. Тот переставлял ноги, ничего не понимая. Так и дотащился до коча. Лег на палубу, укрывшись шубным кафтаном, смотрел на черную воду, на черное небо с блиставшими звездами, а видел литые тела девок на мокрой от росы траве, ощущал тепло и аромат ночной шалуньи. Пенда с братом Ивашкой и Третьяком переговаривались, посмеиваясь. Он же в мечтах своих лелеял томное видение, сладостно отдавался чарованию блестящих глаз, в ушах звенел и звенел смущенный девичий смех.

На рассвете Угрюмку окатили водой. Испуганного, замороченного, с хохотом бросили за борт. Это вернулись из бани ватажные. Казаки, попавшие им под руку, тоже были облиты. Весь город обливался и купался, очищаясь от душевной и телесной скверны.

К пристани то и дело подходили горожане, посадские и гулящие, предлагали всякие банные веники и коренья, которые ищутся только в ночь на Аграфену. Пополудни устюжская родня выменяла на табак одолень-траву, спасающую в пути от бед и напастей. К вечеру выяснилось, что это корень шиповника причудливого вида. Отвели глаза и ведуну Никифору и ввели в траты. Лихого же человека, так чудно рассказывавшего о находке одолень-травы, след простыл.

Угрюмка весь день говорил невпопад, и ложка из рук вываливалась, и спал на ходу. Похаба с Пендой не в шутку беспокоились, что Угрюмке и праздник не в праздник, и предстоящая разлука — не разлука. В том что ночью столкнулись со здешними девками и молодыми бабами, уж не было сомнений. О том и посадским было известно. Да и сам Пантелей вспомнил — как вышел месяц, увидел он голый бабий зад и ноги, но не хвост. Знающие люди уверяли, что русалки кинулись бы к воде — а те побежали к селению.

Угрюмка слушал товарищей и брата, кивал: дескать, все правильно. А на душе билась рыбиной, убивалась щемящая тоска.

В ночь на Купалин день, отстояв в посадской церкви вечерю, ватажные вернулись на суда. Из казенного же обоза пришел только Ивашка, Похабов сын. Монахи остались на берегу при церкви, Ермес заночевал у папистов, а черкасы, литвины и стрельцы — в городе.

На коче все разговоры были о русалках да о нечисти, которые веселятся этой ночью. А еще про клады, что открываются в ночь на Иванов день. Про русалок старые промышленные говорили с опаской, поглядывая на ватажную молодежь, на Угрюмку, обмороченного после ночного купания. Бывальцы попугивали: моргуньи, дескать, выставляют из воды наружу только человечью часть тела и поют, и манят неопытных юношей чарующими песнями. А те, не умея противостоять страстному наитию, бросаются в воду и тонут.

А ночь была коротка. Кажется, никто в городе не спал — разве только еретики да лютеране. Мерцали огни в окнах домов, по берегу жгли костры, прыгали через них, пели песни и купались.

Холмогорцы и устюжане, сидя кружком у огня, разложенного рядом с пристанью, рассуждали о том, что на Иванов день земля разверзается — и клады просушиваются. В это время можно увидеть в ямах котлы, бочки с серебром и золотом.

Угрюмка к костру не шел, лежал на коче, глядел в звездное небо, лелеял в сердце сладостную тоску. Слышал голос холмогорского пайщика Бажена и ясно представлял, как тот хмурит косматые брови, наставляя:

— Редко кому удается добыть клад. И за то следует расплата — погибель, слепота или беспамятство. Про деда моего сказывали: чтобы знать тайное и скрытое — в юности сторожил он папоротников цвет…

Что говорил купец дальше, Угрюмка не слышал. За бортом раздался плеск, будто огромная рыбина ударила хвостом по воде. Затем влажные ладошки звонко шлепнули о планширь. Он свесил голову за борт и нос к носу столкнулся с мокрым девичьим лицом. Темные волосы липли по щекам. Глаза весело блистали в ночи.

Угрюмка отпрянул, крестясь. Девка с приглушенным смехом бултыхнулась в черную воду и поплыла за корму. Дурень-дурнем сидел он на палубе, накладывал на грудь крест за крестом и всхлипывал, и ругал себя, что не хватило ума или духа броситься следом и плыть за ней.

— …Кто то золото из клада возьмет — будет кружить по лесу, пока не положит на место! — это уже говорил устюжский купец Никифор. — Без тяжкой кабалы клад в руки не дастся. Только стукнет заступ по крышке — коли не провалишься в преисподнюю, то услышишь хохот нечистой силы. И тень хозяина будет ходить, в самые очи заглядывать…

Старик-баюн не был востребован в ту ночь. О нем забыли, думая, что спит. Но старец бодрствовал. Угрюмка услышал его сиплый голос и грубоватую хрипотцу брата. Они разговаривали в ночи меж собой.

Чудной старик никогда ни о чем не спрашивал, ни за кем не смотрел, только подремывал, но все знал. Чуял, что скоро расстанется со ссыльным и клянчил еще раз посмотреть чудскую бляху. Даже надоел Ивашке. И щупал он ее, и к глазам подносил, и дряблой седобородой щекой терся, кряхтел и тужился от какой-то нутряной надсады. Угрюмка услышал, как Ивашка нетерпеливо вспылил:

— Сколько щупать будешь? На дню по десять раз даю! Еще и ночью!

Старик всхлипнул, прошамкал, оправдываясь:

— Ни спать, ни исть — все стоит перед глазами потеха бесовская. Все чудится, будто вижу город каменный, стены высокие. И городу тысячи лет. Народишко лицом вроде русский, одеждой — чужой. И попы чудно одеты, а кресты наши — издревле русские.

И будто весь город меж собой в ссоре. Плосколицый, круглоголовый степняк сидит рядом с князем, глаза щурит, насмехается. Вернул он городу какие-то святые лики, что были утеряны давным-давно. А в награду требует, чтобы князец взял его племянницу в жены.

А этот, остроголовый, что на бляхе, будто воевода. И голова у него что затесанная острожина. И много в городе таких остроумов. Но только этот кричит, что всех прельщает сатана, а бог попускает: забыли-де заветы предков — погибнет город, если им будут править кровосмешенцы, и потомство проклянет ныне живущих.

А народишко злится, бунтует и кричит, будто круглоголовый вернул священных рыб, — впредь город и его семя будут вечно счастливы.

И тогда остроум твой и говорит, что по старине будет биться с круглоголовым смертным боем. И если единый бог даст ему победу — не случится преступного брака.

Попы посоветовались меж собой и приговорили: если победит и будет принесен в жертву богу для заступничества за город — браку с круглоголовой не быть.

— Бес морочит! — жалостливо вздохнул подобревший Ивашка. — И меня, бывает, так проймет — едва отмолишься. — Он ощупал знакомые выпуклости золотых блях на шебалташе. Снова вздохнул: — Монахи пристают, чтобы выбросил безделушку. Уж руку заносил, хотел бросить в воду — будто кто отводил и удерживал.

— Далее-то что виделось, не помнишь? — спросил старика. — Отрубил ли голову?

— Как не помнить? — простонал баюн. — У меня память хлесткая. Хочу забыть — не могу. А дух подымается из нутра, подымается. Я и Бога благодарю, что дал мне этот дух, и сам ему, бывает, не рад. Мучит он.

— Отрубил? — нетерпеливо спросил Ивашка.

— Отрубил! — крестясь, ответил старичок. — Да попы того воеводу тут же удавили и обоих на одном костре сожгли.

Глядел на ясные звезды Угрюмка и виделся ему каменный город, о котором рассказывал старец, русалка с мокрыми волосами. Она насмешливо глядела на споривших жителей, на непримиримого, буйного брата Ивашку.

За бортом опять громко бултыхнулась, будто вспучилась и забурлила вода. Мокрые ладони с гулким плеском уцепились за коч прямо возле изголовья Угрюмки. «Ухвачу и обниму! А там — будь что будет!» — вскинулся он, холодея от жуткого восторга. И нос к носу столкнулся с бородатым мужиком.

Бухарского шелка рубаха облипла по выпиравшим булыжниками жилам на плечах и на груди. Вода с шумом стекала с густых волос, с бороды. Глаза горели угольями, как у убийцы с занесенным ножом.

Угрюмка отпрянул, вскочил и заорал, крестясь:

— Чур, меня, чур!.. Не пойду в твое войско!

Мужик захохотал так громко и раскатисто, что его услы­шали ватажные на берегу. Блеснув глазами, резко оттолкнулся от борта, с шумным плеском бросился в черную воду, зафыркал, уплывая в непроглядную темень. К вопящему от страха брату подскочил Ивашка, обхватил его сзади. Угрюмка махал руками, брезгливо стирая с лица брызги, отплевывался, лягался, вырываясь, и визжал:

— Не хочу в Сургут! Не пойду в казаки!



1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   28


©netref.ru 2017
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет